vladimirkrym

Category:

Николай Троицкий. Россия в XIX веке. Ч.7-3-1. Идейная борьба 30—40-х годов.

3. Революционеры.

Революционную традицию декабристов первыми продолжили в николаевской России тайные кружки еще 20-х годов, участники которых считали себя «остатками от 14 декабря». Некоторые исследователи называют их, не вполне справедливо, «эпигонами декабризма». Хотя все эти кружки были малолюдны и слабы, не обладали никакими средствами для революционного выступления и не имели никаких шансов на успех, они знаменовали собой отнюдь не упадок освободительной борьбы, а вступление ее в новую, еще более опасную для самодержавия фазу.

Последекабристские кружки были более демократичны по составу. В них объединялись уже не блестящие гвардейские, а скромные армейские офицеры, мелкие чиновники и главным образом студенты. Центр революционного движения перемещался в Москву, где правительственные репрессии были слабее, а студенческая среда — социально разнороднее и, следовательно, демократичнее, чем в Петербурге. В Московском университете дворяне составляли лишь одну треть студенчества. Их вытесняли разночинцы[1], в основном малоимущие. Они материально бедствовали и, по смыслу аксиомы К. Маркса, «каков образ жизни людей, таков и образ их мыслей», роптали, а самые активные поднимались на борьбу. При этом они шли дальше декабристов в одном очень важном пункте: рассчитывали на переворот силами армии с обязательным привлечением народа. Практически их кружки почти ничего не успели сделать и значение их определяется более в идейном смысле — это начало перехода от дворянской революционности (для народа, но без народа) к революционности разночинской («не только для народа, но и посредством народа»)[2].

Первым по времени из последекабристских кружков в Москве стал кружок трех братьев (П., М. и В.) Критских — выпускников /140/ университета, сыновей мелкого чиновника. Члены кружка (студенческая и чиновничья молодежь) боготворили декабристов и ненавидели их палача Николая I, сочинив о нем такое четверостишие:

Если бы вместо фонаря, Часто
гаснущего от непогоды,
Повесить русского царя, То
заблистал бы луч свободы.

Продолжателями дела декабристов выступали во второй половине 20-х годов и некоторые кружки на периферии — в Оренбурге, Новочеркасске, Владимире.

С начала 30-х годов возникает новая группа кружков — под воздействием уже не только декабристских идей, но и крестьянских бунтов в России, а также революций на Западе 1830—1831 гг. Самым крупным из них стал кружок еще одного выпускника Московского университета, отставного губернского секретаря Н.П. Сунгурова с участием более 30 человек (в том числе 12 студентов, 9 чиновников, 8 военнослужащих). Сунгуровцы ставили перед собой умеренную цель — конституционную монархию, но выбрали на пути к ней самое радикальное средство, а именно вооруженное восстание силами войск московского гарнизона при поддержке мастеровых (в частности, Тульского оружейного завода) и крестьян. Не столь многолюдным и радикальным, но гораздо более значимым, чем сунгуровский и любой другой из революционных кружков того времени, стал кружок Герцена и Огарева.

Внебрачный сын богатого помещика И.А. Яковлева и его гувернантки Луизы Гааг (с фамилией, придуманной отцом от немецкого слова «Herz» — сердце), Александр Иванович Герцен родился в Москве 6 апреля 1812 г., за 2,5 месяца до нашествия Наполеона на Россию. Когда Наполеон занял Москву, он именно отцу Герцена поручил отвезти в Петербург к Александру I письмо с предложением мира. Рассказы о войне 1812 г. были для юного Герцена его, как он выразился, «Илиадой и Одиссеей», вольнолюбивые стихи Пушкина, Рылеева, Шиллера — любимой духовной пищей, а восстание декабристов — гражданским прозрением. «Казнь Пестеля и его товарищей, — вспоминал Герцен, — окончательно разбудила ребяческий сон моей души». 19 июля 1826 г. на торжественном молебне в Кремле по случаю казни декабристов 14-летний Герцен поклялся «отомстить за казненных».

Точно так же формировалось революционное мировоззрение и Николая Платоновича Огарева, который был на полтора года моложе Герцена. Они познакомились еще в 1823 г. (по другим данным, в 1824 или 1825) и с того времени прошли рука об руку весь свой жизненный путь. О степени их близости Герцен сказал так: «Я без Огарева — один том недоконченной поэмы». В 1827 г. на Воробьевых горах, «в виду всей Москвы», они дали /141/ свою «Аннибалову клятву» «пожертвовать жизнью на избранную борьбу» и остались верны этой клятве до конца своих дней.

В 1829 г. Герцен и Огарев поступили в Московский университет с намерением не просто учиться, а именно «действовать». «Мы были уверены, — вспоминал Герцен, — что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней». В начале 1831 г. вокруг Герцена и Огарева сложился кружок друзей-единомышленников, среди которых выделялись Н.И. Сазонов, Н.М. Сатин, В.В. Пассек, А.Н. Савич, Н.Х. Кетчер.

Подобно другим революционным кружкам 30-х годов, кружок Герцена—Огарева имел не столько литературный и философский (как, например, кружок Станкевича), сколько политический характер. Его участники изучали опыт Французской революции 1789 г. и европейских революций 1830—1831 гг., обсуждали уроки заговора декабристов, жарко спорили о путях преобразования России и, говоря словами Герцена, «росли в этом трении друг об друга». Главное же, именно в кружке Герцена—Огарева впервые началась разработка теории русского социализма.

Двоякая причина толкала участников кружка к изучению социалистических идей: они осознали слабости декабристского заговора и разочаровались в возможностях буржуазных революций (на свежем примере революции 1830 г. во Франции). Герцен и Огарев со товарищи обратились к идеям французских утопических социалистов (в первую очередь, крупнейшего из них — А. Сен-Симона), чтобы с их помощью найти самый перспективный путь к преобразованию России, и увлеклись ими потому, что они отвечали их неприятию как российской, так и европейской действительности. «Мы искали чего-то другого, чего не могли найти ни в несторовской летописи, ни в трансцендентальном идеализме Шеллинга», — писал Герцен. Иначе говоря, не Сен-Симон привел Герцена и Огарева к социализму, а действительность России, толкавшая Герцена и Огарева к социализму, привела их к Сен-Симону.

Восприняв идеи западного утопического социализма, Герцен и Огарев уже тогда, в начале 30-х годов, усомнились в том, что путь к социализму лежит через полюбовное сотрудничество народа и власти, как полагали Сен-Симон, Фурье, Оуэн и др. Во взглядах Герцена и Огарева тогда же, пока еще недостаточно отчетливо, обнаружилось сочетание идеи социализма с идеей революции, что затем так ярко проявится в народничестве 60—70-х годов и что являет собой главное отличие русского утопического социализма от европейского.

Царизм счел опасным для себя в последекабристских кружках не новое, а старое (преемственность декабризма) и расправлялся с ними палачески. Члены кружка братьев Критских были без суда заключены в Петропавловскую крепость и тюрьму /142/ Соловецкого монастыря, а участникам кружка Н.П. Сунгурова суд вынес дикий по своей жестокости приговор: 2 человека — к четвертованию, 9 — к повешению, 1 — к расстрелу (лишь семь месяцев спустя царь заменил умерщвление каторгой и ссылкой). «Лишить живота», т. е. казнить, следовало, по мнению Николая I, и участников кружка Герцена—Огарева, поскольку они «оскорбили Величество пением возмутительных песен». Только «по беспредельному милосердию своему» царь ограничился повелением отправить Герцена и его товарищей в ссылку. Между тем главное преступление их перед царизмом и, конечно же, главная их заслуга перед Россией заключались не в том, что они «возмутительно пели», а в том, что начали обогащать русское освободительное движение новыми идеями, которым принадлежало будущее.

Восемь лет (1834—1842) с годичным перерывом Герцен провел в ссылке (Пермь, Вятка, Владимир, Новгород), а летом 1842 г возвратился в Москву, где прожил несколько лет и в январе 1847 г. навсегда уехал из России. За последние 4,5 года, прожитые на родине, он успел стать властителем дум передовой части русского общества. Сначала он выдвинулся как философ, автор трудов «Дилетантизм в науке» (1842—1843) и «Письма об изучении природы» (1844—1845). В них он первым начал подводить под русское освободительное движение философскую базу: «перевести в жизнь философию» — таков был его лозунг. Здесь уже проявилась самая сильная сторона философских воззрений Герцена — его диалектический метод. Он не только усвоил диалектику Гегеля — высшее достижение европейской философии, — но и преодолел ее. В отличие от Гегеля, который обрывал развитие общества на «высшем идеале» в лице прусской конституционной монархии, Герцен рассматривал общественный прогресс как непрерывное движение и обновление. «Все то, что останавливается и оборачивается назад, — провозглашал он, — каменеет, как жена Лота, и покидается на дороге. История принадлежит постоянно одной партии — партии движения».

Главную движущую силу истории Герцен усматривал в народе. Он не только первым назвал коренную причину гибели декабристов («не хватало народа»), но и первым же начал вооружать русских революционеров таким могучим оружием, как понимание решающей роли народа в историческом процессе. По Герцену, гений — это роскошь истории, ее поэзия; но в жизни на первом плане — не поэзия, а проза, не гений, а массы; влияние личности, даже самой гениальной, на массы зависит от того, насколько она поняла стремления масс и условия, необходимые для осуществления этих стремлений: «Если 10 человек ясно понимают, чего тысячи темно хотят, тысячи пойдут за ними». Впрочем, отсюда «еще не следует, что эти десять поведут к добру»[3]. /143/

С 1846 г., когда появился роман «Кто виноват?», на русское общество столь же сильно, как Герцен-мыслитель, начал влиять Герцен-художник. Гигант мысли и чародей слова, он первым из русских выступил с художественными произведениями, исполненными философского содержания, что придало философскую глубину его словесности и художественную яркость его философии. Современники стали называть Герцена «русским Вольтером». Роман «Кто виноват?» прозвучал неожиданной фанфарой в оркестре русской литературы. Впервые в России возник жанр политического романа, позднее развитый Н.Г. Чернышевским в романе «Что делать?», где даже в названии отразилась перекличка с Герценом. Вопрос, поставленный Герценом, — «кто виноват?» — оставался главным вопросом российской жизни до возникновения революционной ситуации 1859—1861 гг. К тому времени были выявлены виновники, говоря словами Герцена, «оскотинения России» (помещики-крепостники, вплоть до царя), и внимание русского общества переключилось на решение нового вопроса, поставленного Чернышевским, — «что делать?».

В эмиграции, присмотревшись к Европе, Герцен невзлюбил ее молодой и хищный капитализм и связал свои надежды на общечеловеческий прогресс с Россией. «Будущее России необъятно! — восклицал он. — О, я верую в ее прогрессивность!» Герцен начал искать для России особые, некапиталистические пути развития и первым сделал вывод о том, что Россия сможет перейти из крепостного состояния, минуя капитализм, сразу к социализму. Такой вывод был продиктован отчасти интернациональным соображением о возможности для отставших стран учиться у стран передовых, использовать их опыт: «Хорошие ученики часто переводятся через класс». Другим, национальным основанием для такого вывода послужило наличие в России сельской общины, которую Герцен расценил как своеобразный «громоотвод» против бедствий капитализма и как зародыш социализма. Для того чтобы этот зародыш развился в социалистическое общество, достаточно было, по мысли Герцена, свергнуть самодержавие, ликвидировать крепостное право, установить народовластие и раздать всю землю крестьянам, которые владели бы ею и обрабатывали бы ее общинно.

Герцен понимал, что такая программа глубоко революционна, но считал возможным все же «переворот без кровавых средств». Более того, он никогда не предпочитал революцию реформе, однако, в отличие от либералов, не исключал даже «пугачевщину» (т.е. самый разрушительный вариант революции) как крайнее средство достижения цели. Единственной же революционной силой в России Герцен уже в 1849 г. провозгласил крестьянство: «Я не верю ни в какую революцию в России, кроме крестьянской»[4]. /144/

Все эти его положения составили квинтэссенцию русского революционного народничества — теории, которая сочетала утопию с реальностью, подтверждая собой известный афоризм Альфонса Ламартина: «Утопии часто оказываются лишь преждевременно высказанными истинами».

Поразительно в утопии Герцена то провидение, которое он огласил в 1849 г., как бы заглянув за 100 лет вперед в самую суть большевистского режима: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией»[5].

Другим властителем дум передовой России в 30—40-е годы был Виссарион Григорьевич Белинский. Разночинец (в отличие от дворянина Герцена), сын флотского лекаря, слывшего «вольтерьянцем» и «богохульником», он прожил всю свою короткую жизнь (36 лет), постоянно нуждаясь и бедствуя. Смолоду Белинский был настроен радикально. Поступив в Московский университет (в 1829 г., одновременно с Герценом и Огаревым), он возглавил там студенческий кружок — «Литературное общество 11-го нумера» (все кружковцы жили в 11-й комнате общежития). Кружок стал в университете настоящим рассадником революционных настроений, а сам Белинский написал антикрепостническую драму «Дмитрий Калинин». Герой драмы, в образе которого Белинский представил товарища своих детских игр, говорит о помещиках, бросая упрек самому Богу: «Твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы?» За это сочинение Белинский 27 сентября 1832 г. был исключен из университета с издевательской мотивировкой: «по ограниченности способностей». К тем большей досаде властей, он уже в 1833 г. начал сотрудничать в лучших журналах («Телескоп», «Отечественные записки», «Современник») и вскоре стал самым авторитетным в России литературным критиком. «Эстетическое чутье было в нем почти непогрешительно», — вспоминал о Белинском И.С. Тургенев.

Главным делом Белинского стала борьба против «теории официальной народности», в которой примерно с 1833 до 1840 г. ему недоставало последовательности. Он был всегда врагом деспотизма и крепостничества, но в те годы считал: «Вся надежда России — на просвещение, а не на перевороты, не на революции и не на конституцию». В таком настроении Белинский чрезмерно увлекся Гегелем, и это увлечение привело его в 1837—1839 гг. к примирению с российской действительностью. Он воспринял /145/ гегелевские формулы: «Все действительное разумно, и все разумное действительно», «сила есть право, и право есть сила». С этих позиций были написаны его статьи 1839—1840 гг. («Бородинская годовщина», «Горе от ума»), где читаем: «Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность»[6].

Т.Н. Грановский назвал эти статьи Белинского «гадкими, подлыми». Столь же сурово осудил их Герцен. Благодаря Герцену и Грановскому, Белинский уже в 1840 г. осознал и отверг свою, как он выразился, «болезнь роста». «Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусной действительностью, — написал он 4 октября 1840 г. В.П. Боткину. — Боже мой, страшно подумать, что со мной было, — горячка или помешательство ума, я словно выздоравливающий».

Отбросив веру в разумность самодержавия, Белинский, в отличие от Гегеля, не возлюбил и конституционную монархию. «Я начинаю любить человечество маратовски, — говорил он о себе летом 1841 г. — <...> Гегель мечтал о конституционной монархии как идеале государства, — какое узенькое понятие! Нет, не должно быть монархов, ибо монарх есть враг людям». Белинский воспринял республиканскую традицию декабристов, но, как и Герцен, пошел дальше их в том, что негативно оценил буржуазную демократию Запада: «Те же Чичиковы, только в другом платье. Во Франции и в Англии они не скупают мертвых душ, а подкупают живые души на свободных парламентских выборах! Вся разница в цивилизации, а не в сущности». Вслед за Герценом Белинский перешел на позиции социализма, идею которого он объявил для себя «идеею идей, бытием бытия, альфою и омегою веры и знания». При этом Белинский, опять-таки следом за Герценом, соединил идею социализма с идеей революции. «Смешно и думать, — говорил он о социализме, — что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови».

Страстный, порывистый, весь устремленный в будущее, Белинский жаждал скорейшего пробуждения революционного сознания россиян. Друзья и недруги звали его «неистовым Виссарионом». Герцен убежденно сказал о нем: «Это — самая революционная натура николаевских времен». В условиях николаевской России Белинский не мог вести открытую политическую борьбу. Сферой приложения его сил, дарований и убеждений стала литературная критика. Она, кстати, тоже требовала тогда конспирации. Надо было маскироваться, уметь говорить между строк. «Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, — писал Белинский в феврале 1847 г. В.П. Боткину, — а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом /146/ по-лисьи». Чтобы обмануть цензуру, Белинский эзоповски называл идеи «официальной народности» «благовонным китайским духом» или попросту «китаизмом», а носителей их — «добрыми мандаринами». Современники хорошо понимали истинный смысл литературной критики Белинского. Реакционер М.А. Дмитриев (прозванный «Лжедмитриевым», в отличие от «настоящего» И.И. Дмитриева) заключал: «Это были революционные начала, вносимые в литературу за невозможностью внести их в область государственного устройства».

Авторитет Белинского как литературного критика был уникален. По утверждению Герцена, он с 1841 г. «в течение шести лет господствовал в журналистике». В те годы, вспоминал Герцен, свежий номер «Отечественных записок» и «Современника» «рвали из рук в руки. «Есть Белинского статья?» — «Есть», и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, спорами... и трех-четырех верований, уважений как не бывало». Разоблачая верноподданническую, назидательно-раболепную литературу «официальной народности», Белинский заботливо пестовал реалистическую, истинно народную литературу. Он был идейным вдохновителем и духовным пастырем той «натуральной школы», из которой вышли Тургенев, Достоевский, Некрасов, Гончаров, Салтыков-Щедрин. Великий Тургенев называл Белинского своим «отцом-командиром» (в противовес Николаю I, который своим «отцом-командиром» называл фельдмаршала И.Ф. Паскевича).

Итогом литературной и общественно-политической деятельности Белинского, его лебединой песнью стало письмо к Н.В. Гоголю от 15 июля 1847 г.[7] Белинский написал его в Зальцбрунне (Силезия), где он, уже безнадежно больной, лечился от чахотки. Там он получил письмо от Гоголя, обиженного на то, как Белинский резко осудил в своей рецензии его книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Белинский ответил Гоголю письмом, еще более резким, чем рецензия. Отвергнув идею «Выбранных мест» о разумности самодержавия и крепостничества (что когда-то признавал сам Белинский, а Гоголь в «Мертвых душах», напротив, осуждал), Белинский обратился к Гоголю с такой филиппикой: «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов, — что Вы делаете? Взгляните себе под ноги — ведь Вы стоите над бездною!»

Полемизируя с Гоголем, Белинский дал уничтожающую критику крепостной России, которая «представляет собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми». Программа национальных требований в письме Белинского к Гоголю внешне скромна: уничтожение крепостного права, отмена телесных /147/ наказаний, соблюдение «хотя бы тех законов, которые есть». Но звучало это настолько революционно, что письмо воспринималось как звон набата. К тому же оно распространилось в тысячах копий по всей стране. И.С. Аксаков в 1856 г. свидетельствовал, что «нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю».

Царизм инстинктом самосохранения угадал значение письма как революционного манифеста и свирепо карал за попытки распространить его. Главным образом за оглашение письма в кругу петрашевцев Ф.М. Достоевский был приговорен к смертной казни.

Перед возвращением в Россию из Зальцбрунна Белинский посетил в Париже Герцена и прочел ему свое письмо к Гоголю. Герцен был восхищен. «Это — гениальная вещь, — сказал он П.В. Анненкову, — да это, кажется, и завещание его». Действительно, чахотка Белинского бурно прогрессировала. Зальцбрунн не принес облегчения. Белинский слабел с каждым днем и 7 июня 1848 г., не дожив четырех дней до своего 37-летия, умер. Смерть спасла его от заточения в Петропавловскую крепость. Управляющий III отделением Л.В. Дубельт признавался, что он «яростно сожалел» о смерти Белинского. «Мы бы его, — пояснял он, — сгноили в крепости».


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened