vladimirkrym (vladimirkrym) wrote,
vladimirkrym
vladimirkrym

Categories:

А ЕСЛИ БЫ НЕ ОКТЯБРЬ? Ч.2.



Содержание
Часть 1. А если бы не Октябрь?

Часть 2.

1. Кто и перед кем виноват?
2. В защиту историзма
3. Монархия и цареубийство как исторические феномены
4. От «священных царей» к монархической Вандее
5. Международная составляющая
6. «Темная сторона» империалистической войны
7. «Порядочки японские»?
8. Заключение. Ни бог, ни царь и ни герой…

(размышления по поводу эпилога российской монархии)
1. Кто и перед кем виноват?
Отшумели фанатские страсти футбольного мундиаля. Отзвучали первые комментарии по поводу хельсинкского саммита РФ и США. Тут-то и настал долгожданный день. Православным подданным «новой России» пришла пора проливать слезы, поститься и каяться. Ровно сто лет назад злодеи-большевики расстреляли в доме Ипатьева отрекшегося императора с семейством, причисленных РПЦ к лику «новомучеников российских». Под июльским солнцем к месту «обретения» останков, подлинность которых сама РПЦ не признает, прошел крестный ход, предводительствуемый ее главой (Репин, где ты?).

По стране снова развешивали плакаты, моля прощения у «царя» (от чьего имени?). «Царскую семью» писали с большой буквы, как не делали и до революции. Царского-то титула в России не было аж с 1723 года. Да, называли императоров по старинке «царями», но ведь неофициально. Одни – по стародедовской мужичьей вере в «царя-батюшку»; другие – ради самодержавно-патриотической «народности»; третьи, как ни парадоксально, – из тайной или открытой оппозиционности. Ведь «царский режим» издавна отождествлялся с опричными казнями при первом царе Иване Грозном, кровавым подавлением народных бунтов и церковного раскола «тишайшим» Алексеем Михайловичем да пыточными подвалами Преображенского приказа при его сыне Петре – последнем царе и первом (не считая Дмитрия Самозванца) императоре.

И вот не угодно ли – всему народу предлагают просить прощения за «цареубийство», объект которого на момент гибели уже полтора года, после своего отречения, монархом не был[1]. Даже с церковной точки зрения было бы куда убедительнее почитать его с семьей как страдающих христиан, отринувших, пусть и не по доброй воле, земное царство ради небесного. Но где там! Логика просматривается только одна – присущая «ереси царебожия», которую вынуждена формально осуждать даже сама РПЦ.

К сожалению, нам (без кавычек), в самом деле, есть в чем себя винить. Дело зашло столь далеко отчасти потому, что мы в этом вопросе слишком долго отмалчивались или в лучшем случае отделывались тем, что лежит на поверхности.

Среди тех, кто пытается как-то нейтрализовать истерию «царебожников», не споря по существу, находятся даже такие, кто приписывает Ленину… переправку гражданина Николая Романова с семейством за границу, где те, мол, и дожили свой век под другими именами. Выходит слишком уж похоже на легенды трехсотлетней давности: «Царя Петра в Немецкой земле подменили!».

Сравнительно здравомыслящие историки упирают на «самодеятельность» Уральского Совета, далеко не во всем, как и другие Советы той поры, подчинявшегося Москве. Так-то оно так. Но адресаты антикоммунистической пропаганды, с уже достаточно замусоренными мозгами, воспринимают любые попытки отделить большевистское руководство от, говоря юридическим языком, «эксцессов исполнителя» как частичное признание «вины». Дальше уже включается логика «коготок увяз – всей птичке пропасть». Примеров в недавней истории тьма – от былой «критики культа личности» до нынешних «антикоррупционных» переворотов и судилищ на разных континентах.

И противоядие здесь только одно – последовательный историзм подхода. Пора изжить застарелую привычку переносить свои сегодняшние – или вчерашние – представления и установки на людей других эпох, живших и действовавших в обстоятельствах принципиально иных, чем наши, сформированные – не стоит забывать – в первую очередь их усилиями и жертвами.

Те из наших товарищей, кто не склонен говорить обиняками, объясняют расстрел «августейшего семейства» праведным гневом людей труда. И здесь в принципе они правы. В самом деле, ненавидеть «августейшее семейство» народу было за что. За Ходынку, «достойно» открывшую царствование. За подлинные голодоморы целыми губерниями, раз в несколько лет, при экспорте зерна в Европу, гордости тогдашних и нынешних ура-патриотов (как сказал один из министров Николая II, «не доедим, но вывезем»). За Кровавое воскресенье, столыпинский террор, Ленский и прочие расстрелы. За еврейские и армянские погромы. За миллионы убитых и искалеченных в империалистических войнах, заведомо безнадежных для России. И еще за множество деяний, совершенных по прямому приказу или при явном попустительстве главы самодержавной империи, на вопрос переписи о роде занятий ответившему: «Хозяин земли русской». Даже «король-солнце» Людовик XIV, живший на двести лет раньше, – и тот «всего лишь» отождествил себя с государством, но не пытался приватизировать всю страну…

Между прочим, прозвище «Кровавый», данное Николаю II отнюдь не большевиками, – прямая калька с формулировки приговора, вынесенного английским Долгим парламентом в 1649 г. Карлу I Стюарту как «человеку кровавому». Надо полагать, либералы-англофилы крепко помнили, что еще второй царь романовской династии – Алексей Михайлович – запретил торговлю с англичанами за то, что они «короля своего Карлуса убили до смерти», и соблюдал «экономические санкции» дольше всех европейских монархов.

Никто теперь не решается напомнить и о том, что на одном из первых съездов РСДРП, когда кто-то из меньшевиков заикнулся об отмене смертной казни, с мест насмешливо закричали: «И для Николая II»? Тогда ни один делегат не оспорил необходимости казни государя, а Ленин прямо сослался на прецедент Англии: даже ей, не знавшей ордынского ига и прочих превратностей континентальной истории, – и то в свое время «пришлось отрубить голову одному коронованному разбойнику, чтобы обучить королей быть конституционными монархами».

Да что говорить о запрещенных при Николае II партиях, когда поэт-символист К. Бальмонт припечатал государя-императора строками:



Кто начал царствовать – Ходынкой,
Тот кончит, встав на эшафот.



В свете всего этого, если кому и есть за что просить прощения, то не нам и не нашим предкам, впервые получившим возможность учиться грамоте по букварям, которые начинались со слов: «МЫ НЕ РАБЫ, НЕ БАРЫ МЫ». Искренне жалею, что этих слов не оставили во всех советских букварях, дабы и последующие поколения с детства усваивали их смысл.




2. В защиту историзма
Вместе с тем мне представляется, что все вышесказанное, будучи бесспорным, не вполне защищает наше советское первородство от обвинений, сегодня, да уже и вчера, психологически главных. Тех, которые составляют субъективную основу как самого культа «Царской семьи», так и неадекватного ответа на него.

Первое из них касается бессудного характера расстрела. У людей, недостаточно знакомых с конкретно-исторической ситуацией лета 1918 г., неизбежно возникает вопрос: почему экс-монархов не предали открытому суду, как в свое время в Англии и Франции, хотя таково было программное требование всех революционных партий России? Ссылки на чрезвычайные обстоятельства убеждают далеко не всех: почему «дотянули» до чехословацкого мятежа, когда разбираться стало некогда и некому?

Объективно ответить на эти вопросы мы постараемся чуть ниже. Пока же остановимся на их субъективной стороне. Обостренное неприятие отечественным общественным сознанием любых «нарушений законности» обусловлено в первую очередь драматическими событиями 30-х гг. и их тенденциозной «критикой». Советское общество 50-х – 80-х гг., успевшее внушить себе, что внутренних антагонизмов в нем давно нет, могло видеть в былых репрессиях не политическую борьбу, а только «нарушения социалистической законности». Выработанная этим установка – «все должно быть по закону» – и посейчас бессознательно проецируется даже на такие времена, когда «закон» либо вообще отсутствует по причине революционного слома эпох (старый низвергнут, новый еще не оформился), либо распространяется на незначительное меньшинство населения.

Последнее как раз и было характерно для дореволюционной России, где блестящие речи Кони и Плевако слушали очень немногие. Гораздо больше было тех, для кого нормой являлись именно репрессии без всякого следствия и суда – при подавлении крестьянских бунтов, при карательных экспедициях в 1905-07 гг., да и при любом приезде в глухую деревню урядника или исправника, при любом применении казачьих нагаек и шашек к бастующим рабочим. Крепостную зависимость половины народа отменили немногим больше полувека назад, но в реальной жизни низов еще многое от нее оставалось. Так, телесные наказания формально упразднили, но полиция (что уж говорить о карателях 1906-07 гг.) секла крестьян вовсю – сам Николай II считал, что мало, и накладывал резолюции: «Розги!» Бессудные расстрелы он тоже хвалил; и наоборот, порицал тех чиновников, кому удавалось прекращать протесты без кровопролития.

Для марксиста все это говорит не только о том, что «хозяин земли русской» сполна заслужил свой конец. У этих фактов есть и более глубокое значение. Речь идет об обществе, которое, в экономическом и внешнеполитическом аспектах вступая уже в государственно-монополистический капитализм, в плане политическом и социокультурном оставалось до 1917 г. сословно-самодержавным. Право и правосознание в нем носили характер в лучшем случае верхушечный. «Правовое» положение большинства народа фиксируют русские пословицы: «Закон что дышло – куда повернул, туда и вышло», «Закон что паутина – шмель проскочит, а муха увязнет». Условия жизни десятков миллионов людей из низов формировали одну установку: исход борьбы решает сила, она и только она диктует свои законы или обходится без всяких законов. Что уж говорить о Гражданской войне, когда «сила пошла на силу»? Чтобы законность стала восприниматься большинством как норма и благо, общество должно было уже революционно измениться и прожить в новой реальности не одно десятилетие. По меньшей мере необъективно, руководствуясь советскими либо постсоветскими критериями, обвинять и осуждать предков, без чьей борьбы и без чьих жертв просто не было бы – и при ком де-факто не существовало – ни этих критериев, ни их реальной основы.

Второе обвинение со стороны обличителей «цареубийц» по сути перефразирует отчаянный вопрос Ивана Карамазова: «Но при чем здесь дети?» На наших современников, да уже и на позднесоветское общество, это действовало и действует безотказно. Многие могли бы понять казнь – не в первый раз в истории революций – монаршей четы. Но расстрел «царевен», а тем более больного гемофилией 14-летнего цесаревича, вызывает у них искреннее негодование. Эту эмоциональную реакцию и эксплуатируют «царебожники».

Непросто нашим современникам понять, как обстоит дело со «слезинкой ребенка» в сословно-самодержавном обществе, особенно когда в жилах «ребенка» течет «голубая кровь». Не стану здесь распространяться о страшной участи миллионов и миллионов «ребенков», случайностью рождения такой чести не удостоенных. Чересчур упирать на это значило бы сводить трагическую коллизию к социальной мести. Между тем корни ее надо искать намного глубже.

Для начала отметим, что никаких «детей» по меркам того времени в Доме Ипатьева не расстреливали. Младшему в семействе экс-императора, цесаревичу Алексею, через несколько дней исполнялось 14 лет, сестры были старше. Возраст от четырнадцати воспринимается как «детский» только в сегодняшнем и предшествующем ему позднесоветском обществе, где удлинение социализации личности, объективно присущее современной нам стадии истории, помножено на массовую инфантилизацию в условиях затяжного политико-экономического кризиса. Это теперь старшеклассники и даже студенты, участвующие в разноцветных праздниках непослушания, вызывают стандартную реакцию – «онижедети». А век назад четырнадцать лет были для абсолютного большинства де-факто возрастом социального совершеннолетия: в эти годы, а то и раньше, люди начинали трудовую жизнь, крестьяне и особенно крестьянки вступали в брак, многим доводилось участвовать в революционной борьбе и боевых действиях, и никому не делалось скидок на возраст.

Но это несоответствие между сегодняшними и тогдашними реалиями – хотя и важное, но не главное. Нынешняя эмоциональная реакция на все, что изображается как «убийство царской семьи», подготовлена историческими обстоятельствами не начала, а середины XX столетия. С одной стороны – ужасами империалистических войн, особенно нацистским геноцидом (вот где было подлинное детоубийство!). С другой – вошедшим в плоть и кровь уже нескольких поколений отношением ко всем людям именно как к «людям вообще», принципиально равным в основных правах и обязанностях.

Принцип равенства «прав человека», самоочевидный для наших современников, неосознанно проецируется ими на предшествующие эпохи. Легко забывается, что он сам – явление историческое. Действительность всего столетней давности повсюду в мире была во многом другой (почитайте любую толковую книгу тех времен и попробуйте в нее вдуматься – сами убедитесь). В России, едва выходившей из сословно-самодержавного строя, жизнь и сознание были качественно иными. Упразднение сословий, провозглашенное только Октябрем, еще не стало культурно-психологической нормой, а оставалось объектом ожесточенной борьбы. Иначе не объяснить прямо-таки истерического неприятия народной революции большинством «чистой публики», нередко даже теми из интеллигентов, кто в материальном плане от нее ничего не терял, а скорее мог выиграть как профессионал и гражданин. Слишком многим казалось лучше лишиться жизни, чем смириться с тем, что с ними смеет равнять себя «черная кость». Ведь это же просто конец света, хуже, чем негр на избирательном участке в южном штате САСШ! Иного и трудно ожидать в обществе, где положение человека с незапамятных времен определялось фактом рождения. Что уж говорить об «августейшем семействе», где тем же фактом определялась не просто принадлежность к привилегированному меньшинству, а тотальная монополия на неограниченную и бесконтрольную власть над шестой частью земной суши.




3. Монархия и цареубийство как исторические феномены
Монархическая форма правления как таковая, а особенно абсолютная монархия, вообще исключает отношение к своим реальным и потенциальным носителям как к людям, подобным всем остальным. Пока эта форма власти исторически не изжита, ее обладатели для подданных и для самих себя именно что не люди, а помазанники божьи. Поскольку же «благодать» передается, как говорили прежде, с «кровью» (теперь сказали бы – с генами), то распространяется на каждого члена «августейшей» семьи. Причем как со знаком плюс, обеспечивая им при любых условиях исключительный статус, так и со знаком минус, делая каждого из них, независимо от пола и возраста, потенциальным объектом и потенциальной жертвой борьбы за власть. В полном соответствии с диалектикой, противоположности сходятся: наследственная власть предрасполагает к цареубийству, абсолютная власть его предполагает. Примеров в истории всех монархий с древнейших времен – поистине тьма.

Но даже на этом фоне трехсотлетнее правление российского «дома Романовых» выделяется особо. Во всей Европе не найти другой династии, которая не имела бы при воцарении ровно никаких наследственных прав. Хоть Романовы и пытались выводить свой род от римского императора Августа, как эфиопские негусы – от библейского царя Соломона, в реальности начала XVII в. это были бояре средней руки, даже не выходцы из «всякого княжья». Престол они получили исключительно по праву избрания сословно-представительным органом – Земским собором. Но в Европе, если не на планете, нет и другой династии, которой удалось бы менее чем за сто лет задушить все формы общественно-политического представительства и узурпировать всю власть. Европейский абсолютизм, каких бы «высот» произвола подчас ни достигал, о подобном мог только мечтать. Это, скорее, второе издание византийской «автократии» («самодержавие» – точный перевод старинного греческого термина на русский), самой деспотической формы монархии в средневековом мире. С закономерным воспроизводством и такого ее атрибута, как регулярный захват власти путем дворцовых переворотов.

Официальный порядок престолонаследия в России был введен только Павлом I – и сам он, будто в насмешку над этим установлением, был вскоре убит заговорщиками. В других странах, где законный порядок передачи трона действовал давно, перевороты были исключением, в России целых два века – нормой. И все они сопровождались физическим устранением или пожизненным заточением соперников, независимо от пола и возраста. «Воренка», сына второго Самозванца и Марины Мнишек, роковая участь постигла в действительно малолетнем возрасте, а династически законного государя Иоанна VI Антоновича – еще в младенческом.

Насильственной смертью Петра III «дебютировала» младшая ветвь Романовых, которую правильнее называть, по родине злосчастного императора, Гольштейн-Готторпской. Между прочим, небезынтересно, кому пришло в голову назвать последнего ее отпрыска так же, как двести лет назад старшего сына Петра I, павшего очередной жертвой борьбы за власть. Ведь с тех пор имя Алексей, напоминавшее подобно именам Иоанн-Иван и Димитрий-Дмитрий о кровавых страницах истории, никому в династии не давали. (Надо полагать, неслучайно Ф.М. Достоевский именно ими «окрестил» троих братьев Карамазовых, отца же их назвал мирским именем подлинного основателя царствующего дома – Федора Романова, в монашестве Филарета). Только в начале XX века «табу» было нарушено, отозвавшись через полтора десятилетия выстрелами в Доме Ипатьева, как раз в годовщину гибели Алексея Петровича и Иоанна Антоновича. С историей играть никому не рекомендуется…

Мысли или, скорее, эмоции наших современников, если вообще касаются данных моментов прошлого, текут обычно все по тому же руслу нравственного негодования жестокостью политики как таковой и/или конкретных ее деятелей. Но дело не в жестокости, а в объективной закономерности: пока таков принцип власти – нет смысла, по испанской поговорке, «просить груш у вяза». Грубо говоря, не ты – так тебя. Кто в борьбе за власть проявит мягкость, тот просто обеспечит победу другим, и крови при этом прольется не меньше. Выход из круга насилия – когда для этого созреют исторические условия – может быть только один: коренным образом изменить устройство власти и всего общества.

При этом формы самого революционного изменения неизбежно несут на себе отпечаток прошлого. Общество, в котором фактически любой политический переворот даже в рамках одной династии предполагает или допускает цареубийство, молчаливо признает это «право» исключительно за «своими» – придворной элитой «благородного» сословия в качестве исполнителей и ближайшими родственниками убитого в качестве бенефициаров. (Последний пример уже в начале XXI века дал Непал: один из принцев, непонятно с какой стати, перестрелял из автомата все царствующее семейство – и от «мирового сообщества» никакого шума о терроризме не последовало). Вполне логично, что все народы в своем политическом развитии прошли стадию «демократизации» цареубийства: если к нему прибегают сами обладатели голубой крови, что же остается подданным, с которыми вызывающе не считаются, как не поступить так же? Тем более, что никакого другого механизма смены власти еще не выработано.

Не приходится удивляться тому, что в России уже декабристы – причем главным образом умеренное Северное общество, выступавшее за конституционную монархию, – уделяли теме цареубийства первостепенное внимание. А близкий к ним молодой Пушкин поэтически предвосхитил приговор Истории в полном объеме:



Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.



Иной наш современник устрашится жестокости этих слов и, пожалуй, призовет вымарать их из книг. Слишком отвыкли мы от суровой диалектики истории: до исторического прогресса, не нуждающегося ни в какой «смерти детей», обществу надо еще дорасти (а в дальнейшем – беречь и отстаивать достигнутое, чего граждане позднего СССР, увы, не сумели).

Другим примером инерционности мышления служит восприятие вершины следующего за декабристами этапа революционной истории – организации «Народная Воля» – как исключительно террористической. Так характеризовали себя уже сами народовольцы, так же называли их современники и потомки – кто с осуждением, кто с признательностью и преклонением. Но ведь собственно террор (в переводе – «страх, ужас») означает действия, имеющие целью добиться политических результатов путем устрашения противника. Так представляли свою задачу некоторые предшественники народовольцев, в частности анархисты-бакунисты (и в России, и в других странах). На этот путь революционную молодежь толкали сами власти, отвечая на мирную социалистическую (в России – народническую) пропаганду неадекватно жестокими репрессиями. Но именно «корифеи» Народной Воли – так уважительно называл их Ленин, убежденный противник террористической тактики, – первыми отвергли путь покушений на полицмейстеров, шефов жандармов и прочих «слуг государевых». Народовольцы первыми после декабристов встали на путь организованной политической борьбы. Характерно, что они, вопреки народнической идеологии, уже стремились поднять на борьбу в первую очередь рабочий люд, но на каждом шагу убеждались, что для этого не созрели ни внутренние, ни международные условия. В конце 70-х - 80-е гг. XIX в. не только российский пролетариат еще оставался «классом в себе», но и во всей Европе после подавления Парижской Коммуны свирепствовала реакция; единственная рабочая партия, германская социал-демократия, была фактически под запретом. В условиях назревавшей в России 1879-81 гг., по позднейшей ленинской оценке, революционной ситуации лидеры Народной Воли не нашли иной возможности политической инициативы, кроме «монархомахии» (используя термин французских вольнодумцев XVI-XVII вв.). Подчеркиваю – не террористического акта как средства устрашения, хотя умеренное крыло организации допускало и вариант принуждения монархии к реформам, а именно цареубийства, означавшего в самодержавной стране акт смены государственной власти способом, реальной альтернативы которому российская история тогда не знала. Народовольцы рассчитывали, что переворот перерастет в революцию, и даже столь проницательному уму, как Энгельс, за этим их упованием виделся реальный шанс.

Увы, остальные современники усмотрели в эпопее «Народной Воли» главным образом «технику» организации покушений. Эсеры, эпигоны народовольцев, возвели этот метод, навязанный предшественникам отсутствием массового рабочего движения, в ранг стратегии уже в иную эпоху, когда революционное движение масс неудержимо росло. При этом горе-продолжатели избрали отвергнутый предшественниками путь подлинного индивидуального террора, выступающего в истории, как правило, оружием обреченных. Вернувшись к «охоте» на второстепенных персонажей властной иерархии, эсеры странным образом оставили в покое «хозяина земли русской». По всей вероятности, из гибели «Народной воли» они сделали лишь один вывод – сочли политически проигрышным не террор как таковой, а именно цареубийство.

Такое представление возникло не на пустом месте: оно было парадоксальным преломлением «царистских» иллюзий, еще широко распространенных в народной массе. Ведь даже питерские рабочие, самые развитые и организованные в стране, сохраняли эти иллюзии до 9 января 1905 г., когда шли с иконами и хоругвями к государеву дворцу, по сути так же – и с теми же, в более страшном масштабе, последствиями, – как их предки в XVI-XVII вв.

4. От «священных царей» к монархической Вандее
Как же в реальной истории совмещалось, казалось бы, несовместимое – массовая ненависть к «царскому режиму» и массовые же царистские иллюзии?

Интеллигентское и пролетарское отторжение монархии, революционной Россией поистине выстраданное и стократ оправданное исторически, имело много общего с отторжением другого, тесно связанного с нею, института «предыстории человечества» – религии. И то и другое психологически сопровождалось новым изданием позиции просветителей XVIII века, относившихся к обоим явлениям как к порождениям невежества, обмана и насилия, кои рассеются как кошмар, стоит лишь раскрыть людям истину.

Если полагать – как нередко бывало в советские годы, – что Кровавое воскресенье и империалистические войны, распутинщина и отречение Николая с Михаилом полностью дискредитировали в глазах всего народа сам институт монархии, то расстрел в доме Ипатьева выглядит непонятным и неоправданным перегибом. Но это означает игнорировать ленинское требование: «НЕ принять изжитого для нас за изжитое для класса, за изжитое для масс»[2]. В громадной стране с многоукладным хозяйством все процессы вообще идут крайне неравномерно. Даже при широком восприятии социалистических идей народными массами надо всегда помнить ленинское предупреждение: «Есть социализм, выражающий идеологию класса, идущего на смену буржуазии, и есть социализм, соответствующий идеологии классов, которым идет на смену буржуазия»[3].

Сознательный марксист, владеющий методологией диалектического материализма и историческими знаниями XX века, обязан понимать: массовые иллюзии порождаются и поддерживаются реальными условиями жизни масс, а, следовательно, могут быть по-настоящему преодолены лишь в меру прогрессивного изменения этих условий. Причем общественное сознание как целое всегда отстает от общественного бытия, развиваясь в рамках устойчивой, хотя и трансформируемой условиями каждой новой эпохи, социокультурной традиции.

Корни культа «священного царя» уходят в самую глубь истории – к тысячелетиям «протоклассовой» эпохи, переходной от первобытнообщинного строя к классово-эксплуататорским формациям. Общество того времени представляло собой иерархию родовых общин, возглавляемую господствующей общиной. Предводитель этой «общины общин» становился «священным царем», выступая сакральным «отцом» всей общинно-родовой иерархии, главным жрецом одного из небесных богов и мужем царицы-жрицы, воплощавшей верховное божество – Землю-Мать. Здесь надо искать отдаленные истоки традиции сакрального восприятия царствующей четы, а также, закономерным для древних образом, – обычая жертвоприношения «священного царя», едва он утрачивал физические силы или страну постигало тяжкое бедствие.

Культ «священного царя» не ушел в прошлое вместе с ранней Древностью, поскольку жизнь большинства людей во всех докапиталистических и некоторых раннекапиталистических обществах протекала внутри общины, пусть и включенной уже в эксплуататорские отношения, но во многом сохранявшей преемственность протоклассовой традиции. Эта преемственность воспроизводилась, во-первых, очевидной зависимостью людей, прежде всего земледельцев, от сил природы – почти как у далеких предков, не отделявших реальное воздействие на природу от магического. Во-вторых, слабостью связей между разными общинами и землями, чьи общие потребности (оборону, организацию общественных работ, хранение запасов на случай бедствия) обеспечивать кроме подчинявшего их себе государства было некому. В-третьих, способностью монархической власти, особенно в переходные эпохи, балансировать между сословиями и классами, удовлетворяя в известной мере интересы не одного лишь эксплуататорского меньшинства.

Все эти факторы, свойственные в той или иной мере прошлому любого народа, с особой силой действовали в истории Руси – страны рискованного земледелия, крайней разбросанности поселений и скудости путей сообщения, малых размеров избыточного продукта и вытекающей отсюда гибельности для народа любого завоевания и/или «смуты». Неудивительно, что в этих условиях царистские настроения отличались особой устойчивостью. Характерно, что народные движения на Руси до конца XVIII в. проходили под знаменем самозванчества, а не религиозной ереси, как в большинстве стран Средневековья и начала Нового времени.

Если мы последуем ленинскому совету не возводить революцию «в нечто почти божественное», то нам станет ясно, что при всем грандиозном размахе преобразований, открытых Октябрем, они не могли разом охватить шестую часть суши. В огромной России хватало захолустий, куда новая власть приходила только с Красной Армией в годы Гражданской войны. Той политической школы, которая была за плечами промышленных рабочих, тружеников сельской округи индустриальных центров и солдат ближайших к ним фронтов мировой войны, десятки миллионов жителей провинции не прошли. Уже поэтому считать веру в «доброго царя» только достоянием истории было явно преждевременно.

Видимо, к 1917 г. от веры в «царя-батюшку» вполне освободились лишь передовые рабочие и интеллигенты, тогда как у массы крестьян и провинциальных мещан разочарование в конкретной царствующей чете уживалось с готовностью поверить в «доброго царя» в каком-то ином варианте. Не потому ли Временное правительство решилось объявить Россию республикой только в сентябре 1917 г.? Не потому ли буржуазные партии и «белое движение» до конца цеплялись за призрак «непредрешенчества» – мол, устанавливать государственное устройство правомочно только Учредительное собрание (будто для монархистов сам акт выборов в такое собрание легитимнее провозглашения республики)? И не потому ли «царистский» тип сознания в российской глубинке смог пережить даже советские десятилетия, а с массами вчерашних крестьян, за одно-два поколения ставших горожанами, вернуться в экономические и политические центры страны, что помогает понять многие перипетии ее истории вплоть до нынешних заигрываний с монархией?

Царистские настроения имели и другой источник, также восходящий к седой старине. Во всех раннеклассовых обществах большую роль играл институт «царских людей», по тем или иным причинам оторванных от своих общин и обретавших новый статус на государевой службе, заменявшей им род и племя. Отголоски этой традиции в рекрутской армии самодержавной России дожили до второй половины XIX, а психологически сказывались и в призывной армии начала XX в. При всех тяготах и унижениях солдатской службы, она возвышала «служивого» над массой крепостного и полукрепостного люда, обеспечивала ему самому на склоне лет и его детям личную свободу. За особые заслуги солдат мог удостоиться офицерского чина, дававшего личное, а иной раз и наследственное дворянство. Очень характерно, что именно такое происхождение имели лидеры «белого движения» на юге России – генералы Алексеев и Деникин. Психологически это понятно: крушение уклада жизни, при котором их отцы и они сами добились редкостного успеха, воспринималось ими тяжелее, чем многими потомками столбовых дворян. Конечно, такая карьера удавалась единицам, но – подобно пресловутому «чистильщику ботинок, вышедшему в миллионеры», – питала иллюзии многих тысяч. В сознании солдатской массы, набираемой из крестьян, отношение к службе как каналу социальной мобильности облекалось в архаичную форму восприятия «войска» как большой общины и даже семьи (вспомним слова песни «Солдатушки, бравы ребятушки»). Все это составляло один из «секретов» сплоченности и высоких боевых качеств русской армии в войнах с внешними врагами, но также помогало самодержавию вплоть до 1905-07 гг. подавлять рабочие восстания и крестьянские волнения руками крестьян в шинелях. Это традиционное отношение, естественно проецируемое на государя-главнокомандующего, которому лично присягали на верность, питало «военный» вариант монархизма, представлявший наибольшую опасность для революции.

По всему этому в реальных условиях России большевики имели достаточно оснований опасаться, что любой представитель «августейшего семейства» легко превратится в знамя новой Вандеи. Это название, в начале Великой Французской революции присвоенное одному из департаментов, уже вскоре стало нарицательным обозначением «белого», по цвету флага Бурбонов, повстанческого движения с широким участием крестьян, и революционерам всех стран, даже более чем через сто лет, было понятно без перевода.

На охваченном вражеским кольцом Урале оснований для тревоги было больше по крайней мере на порядок. К востоку от него почва для монархической реакции была столь благодатной, как, пожалуй, нигде, кроме некоторых казачьих земель. Сибирские хлеборобы не знали бичей русского крестьянства – крепостного права, выкупных платежей и малоземелья; влиятельное за Уралом кулачество привыкло эксплуатировать ссыльных, а на столыпинских переселенцев-крестьян смотрело как на чужаков-конкурентов. Подобно казачьим землям, Сибирь и старожилами, и центром воспринималась как особая страна, социально и даже этнически отличная от «Руси» и соединенная с ней главным образом присягой «царю». О настроениях деревни во многих местах Сибири говорит тот факт, что даже Петру Щетинкину, командиру красных партизан Енисейского края, приходилось, подобно Ивану Болотникову или Степану Разину, обращаться к землякам от имени несуществующего претендента на престол. Если бы белые монархисты предъявили сибирякам «настоящего царя», они могли поднять подлинную Вандею, не имея при этом недостатка ни в хлебе, ни в угле, ни в лесе, ни в международной валюте – золоте и почти столь же драгоценной пушнине.

Буквально бок о бок с потенциальной сибирской Вандеей находился, пожалуй, самый враждебный монархии край – рабочий Урал. Значительную часть его населения составляли потомки крепостных работных людей, менее полутора веков назад поголовно вставших за Пугачева и подвергнутых за это жестоким наказаниям. На старых уральских заводах порядки и в начале XX в. оставались полукрепостными, условия труда – ужасающими (почитайте Бажова). Неудивительно, что после поражения революции 1905-07 гг. среди уральских пролетариев, вопреки позиции большевиков, несколько лет действовало полупартизанское-полутеррористическое движение – «лбовщина».

Каковы могли быть последствия фронтального столкновения двух полюсов, если бы против революции встала монархическая Вандея? Примерно представить это море крови и страданий позволяет колчаковский террор в Сибири и на Урале, размахом и запредельным садизмом выделявшийся даже на фоне деяний прочих «рыцарей белой идеи». Но диктатура «верховного правителя» была установлена через полгода после чехословацкого мятежа, когда белогвардейские реквизиции у сибирских мужиков поубавили угара от «свободы торговли». Установись диктатура под монархическим знаменем в середине 1918 г., пришлось бы, пожалуй, говорить не о белом терроре, а о черном – фашистского типа. Во времена Коминтерна был в ходу термин «монархо-фашизм», и мы имеем дело с истоками этого феномена. Причем отнюдь не только российскими.


Tags: #ВеликаяОктябрьскаясоциалистическаяревол, #история
Subscribe

Posts from This Journal “#история” Tag

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments