vladimirkrym (vladimirkrym) wrote,
vladimirkrym
vladimirkrym

Categories:

Очерк четвертый. Кризис чехословацкой армии в Сибири.Ч.2.

5. Еще раз о профессоре Персе
За время моей сибирской жизни описываемого периода я неоднократно формулировал эти итоги, в наиболее же резкой и выпуклой форме мне пришлось это сделать во второй половине того собеседования с проф. Персом, о котором я выше говорил с такой подробностью.

Отчет о внутреннем положении Сибири составлял первую половину моей речи, обращенной к проф. Персу, но у нее имелась и вторая часть, посвященная /157/ внешней политике. Проф. Перс в своем вступительном слове обратился между прочим ко всем присутствующим с просьбой высказать ему вполне откровенно, ничем не стесняясь, свое мнение об интервенции в Сибири, так как, подчеркнул он, отношением к этому вопросу сибирского общественного мнения у них, в Англии, особенно интересуются. Я не имел никакого основания сомневаться в искренности проф. Перса и не чувствовал никакой нужды скрывать в этом случае своего мнения.

Напомнив проф. Персу о его желании слышать от нас всю правду по вопросу об интервенции, я сказал ему, что этот вопрос и нас очень интересует, и если бы он даже не просил нас высказаться по нему с полной откровенностью, мы бы все равно это сделали. Дальше я обратил внимание профессора на то, что в этой области, по нашему мнению, далеко не все обстоит благополучно, и, если так будет продолжаться дальше, это поведет к большим осложнениям в наших отношениях с западными демократиями. Суть в том, прибавил я дальше, что то, что позволяют себе сейчас союзники, в частности англичане, в Сибири, представляет с нашей точки зрения прямой «позор» для их страны и грозит создать между нами и ими такую пропасть, заполнить которую ничем уж не удастся.

Чтобы пояснить это, я сослался прежде всего на речь полк. Уорда в Иркутске, на то, что он там говорил о «традициях», о национальном гимне, о монархии в Англии, и как все это воспринималось слушавшими его сибирскими погромщиками. Проф. Перс резко перебил меня на этом месте и, не давая мне продолжать, заявил мне, что он знает полк. Уорда много лет и хорошо осведомлен о его политических взглядах и что он ручается, что полк. Уорд не мог этого говорить или, в лучшем случае, его речь плохо была переведена на русский язык. Я ответил профессору, что, может быть, он и прав, хотя я в этом сомневаюсь, но что у нас в Сибири все так поняли полк. Уорда и такие речи мы считаем позорными для англичан. Если же полк. Уорд понят нами не верно, то профессор прекрасно сделает, разъяснив это публично, во всеуслышание.

Затем я сказал проф. Персу, что, к сожалению, не один полк. Уорд вводил нас в недоумение, а и более ответственные представители английского правительства совершали в этом случае шаги, более чем рискованные. Кто не знает в Сибири, - пояснил я эти слова, - что ген. Нокс играл активную роль при колчаковском перевороте.

Трудно передать негодование, с которым после этого обрушился на меня проф. Перс. Он снова решительно прервал меня, и в дальнейшем наша беседа превратилась в диалог между мною и им, а временами в общий спор и разговор, в котором приняли участие почти все присутствовавшие. Разговор закончился тем, что я передал проф. Персу тот инцидент с ген. Федоровичем, нач. гарнизона Красноярска, который изложен уже выше в очерке об убийстве Фомина. Это вызвало снова большие и длительные споры, но в конце концов факт был совместными усилиями некоторых присутствовавших, слышавших лично ген. Федоровича, установлен прочно, и я мог, хотя и не без труда, закончить /158/ изложение своего мнения, совершенно искреннего и откровенного, об интервенции союзников, в особенности англичан, в Сибири.

Я говорил в этом случае о политике великих держав европейского континента, действовавших в Сибири совершенно самостоятельно, но я мог бы к ним присоединить и новый курс чешской дипломатии, сводившийся фактически к поддержке правительства Колчака, несмотря на то, что широкие массы чехословацкой армии относились совсем не так к Колчаку, как их дипломаты, попавшие в плен к покровителям вновь образованной с их помощью республики.

6. Генерал Гайда и его отношение к Колчаку
Люди разного социального положения и разной политической физиономии по-разному переживают всякого рода политические кризисы. Так случилось и в данном случае. По одному пути пошла чешская солдатская масса, как это мы еще увидим подробнее дальше, по другому пути пошел чешский командный состав, но и командный состав не весь действовал тут одинаково, а расслоился. Одним из ярких примеров такого расслоения явился инцидент с ген. Гайдой и его отношением к адмир. Колчаку. Правда, очень многое в этом отношении является еще невыясненным и едва ли скоро выяснится, особенно что касается организации переворота 18 ноября, участники которого тщательно скрывают теперь, как он произошел и кто именно играл в нем наиболее ответственную роль. Но кое-что можно все-таки считать установленным и уже вполне выясненным. В частности ясно, что ген. Гайда имел с самого начала какое-то близкое отношение к возведению адмир. Колчака на пост диктатора[3]. Мне, по крайней мере, известен нижеследующий факт, который я здесь считаю не лишним передать довольно подробно, так как сведения о нем я имею из вполне авторитетного источника.

Я говорил уже выше о своей встрече с ген. Гайдой между Харбином и Владивостоком на первом пути туда. Но, как потом оказалось, ген. Гайда, после встречи с нами, имел и еще свидания, о которых я тогда не имел представления. И, быть может, наиболее значительное из этих свиданий состоялось тоже с одним из пассажиров нашего поезда, с будущим министром внутренних дел Викт. Пепеляевым. Пепеляева я застал в поезде кн. Львова, когда встретил его в Иркутске. В поезде кн. Львова он ехал, как частный человек и случайный попутчик, направляясь к своей семье на ст. Манчжурия, где мы с ним и расстались. Здесь на ст. Манчжурия ген. Гайда, после встречи с нами, и виделся с Пепеляевым и имел с ним разговор о положении дел внутри Сибири. Оба они сошлись тогда на том, /159/ что необходима диктатура и нужен диктатор. Я имею все основания полагать, что сам Пепеляев, в отличие от ген. Гайды, шел в этом отношении гораздо дальше и на простой диктатуре не помирился бы. Он был несомненным монархистом, являясь убежденным сторонником кандидатуры на престол Михаила Романова, в гибель которого он не верил. Как человек решительный, Пепеляев не склонен был останавливаться на этом пути ни перед какими препятствиями. Это был настоящий максималист справа, что он и доказал впоследствии своею политикой в качестве министра внутренних дел.

По политическим убеждениям Пепеляев являлся ярым сторонником централизации старого типа, совершенно отрицал федеративный принцип в применении к России и даже к автономному строю относился скептически. К тогдашнему Сибирскому правительству Вологодского он относился с большой долей критики, хотя и доброжелательной, именно потому, что оно было построено на областническом принципе. В международной сфере Пепеляев уже в это время (сентябрь 1918 г.) стоял совершенно определенно за ориентацию на японцев, что было для него очень характерно, и самым энергичным образом требовал союза с атаманом Семеновым. Его очень умиляло также трогательное внимание японцев к вопросу о восстановлении монархии в России.

На ст. Оловянная между прочим у нас разыгрался такой инцидент. Японский генерал, начальник военных сообщений, просил кн. Львова разрешить ему прицепить к нашему поезду свои два вагона, следовавшие в Харбин. Князь Львов разрешил ему это. И, когда этот доблестный военачальник уходил, он, церемонно раскланиваясь, наклонился к уху кн. Львова и спросил его проникновенно: «А что, не замечается ли в вашем отечестве желания восстановить свергнутую монархию?»

О, если бы это замечалось, как охотно бы он этому помог!

Об этом инциденте, бывшем без меня, Пепеляев рассказывал своим спутникам с видимым удовольствием, тем более непосредственным, что он не знал, что я случайно слышал его рассказ. Несколько позже, во время разговора с Пепеляевым и не подавая вида, что я слышал этот рассказ, я выразился между прочим, что царский престол превратился теперь в терновый куст и в него едва ли кто захочет сесть из прежних властителей, разве только найдется какой-нибудь японский принц, готовый согласиться на это, но и то едва ли. Пепеляев на это ничего не ответил, но один из его спутников (он ехал в компании делегатов Омского военпрома, отправлявшихся на Восток за товарами, чтобы потом на них спекулировать) заметил мне: «Что ж, может быть, вы и не так далеки от истины, как вам кажется». И это был, несомненно, голос, вещавший общую для всей компании истину.

Таковы были политические идеалы Пепеляева в то время. И вот в таком настроении он встречается на ст. Манчжурия с ген. Гайдой и ведет с ним разговор о диктатуре и о диктаторе. Сам Пепеляев являлся в этот момент сторонником диктатуры ген. Хорвата, как и все вообще сибирские цензовики, и едва ли не с целью организации этого предприятия он направлялся тогда на Восток. Позволю себе кстати сказать здесь, что весьма высокого /160/ мнения о дипломатических и вообще политических способностях ген. Хорвата был и кн. Львов, что его до известной степени приближало к Пепеляеву при всех их разногласиях.

Несколько иным являлось политическое настроение ген. Гайды. Прежде всего, он был решительный противник японской ориентации и в частности такого яркого представителя ее на Востоке, как ген. Хорват. Затем у меня нет никакого основания предполагать, чтобы Гайда тогда являлся сторонником восстановления монархии в России, - это не вязалось бы с его открытым японофобством, за которое он впоследствии так дорого заплатил[4] и со всем его поведением на Дальнем Востоке.

Так однако или иначе, но Гайда в это свидание с Пепеляевым вполне сошелся во взгляде на то, что диктатура необходима. Ободренный этим Пепеляев мог тогда поставить вопрос более конкретно: диктатура - это хорошо, но кто будет диктатором? Быть может, он зондировал почву для кандидатуры ген. Хорвата, но Гайда предупредил его, ответив быстро и определенно:
- Диктатор едет со мной в этом же поезде. Это адмирал Колчак...

Итак, вот как далеко в сторону от первоначального отправного пункта уходили в то время некоторые из ответственнейших лиц чешского командования. Ген. Гайда сделал в этом отношении и еще шаг вперед: вскоре после переворота 18 ноября, когда вывезенный им с Востока, и едва ли на свой риск и ответственность, диктатор достиг власти, он перешел окончательно на русскую службу. Снедаемый большим честолюбием, он несомненно полагал тогда, что пред ним самим открываются тут всероссийские перспективы. На этот путь он увлек часть чешского командного состава, но увлечь на него всех чехов не мог. Более того. Он вырыл пропасть между собой и широкими кругами чешской армии. За ним не пошла даже в массе и чешская дипломатия, предпочитавшая несколько иной, хотя и немногим более лучший, тип отношения к Колчаку. Она не желала принять на себя активной роли в перевороте 18 ноября, но не отказалась от такой политики в дальнейшем, которая вскоре превратила всю чешскую армию в могущественную союзницу Колчака при всем, быть может, недоброжелательном отношении к нему, как к правителю государства. Наиболее ярким представителем этой части чешской дипломатии являлся тогда новый посол Чешской республики, бывший председатель Национального Чехословацкого Совета, Богдан Павлу. Никто больше его не сделал, чтобы поставить чешскую армию в Сибири в безвыходное положение и довести переживаемый ею кризис чуть не до открытого взрыва и вооруженного возмущения. Нам необходимо здесь остановиться на этой деятельности Павлу, так как иначе будет неясно, как развивался кризис в чешской армии и во что он в конце концов вылился. /161/

7. Богдан Павлу и его позиция
По своей профессии Павлу был журналистом, по национальности словаком; обстоятельства заставили его сделаться дипломатом, но он не оставлял и журналистики. В «Чехосл. Дневнике» постоянно встречались его статьи на злобу дня, подписанные правда псевдонимом. Как журналист, Павлу обладал несомненным талантом, статьи его всегда читались с интересом, и в них чувствовался темперамент. Кроме того, Павлу был хорошим наблюдателем русской жизни и умел в образной форме передавать результаты своих наблюдений. Я помню, как однажды в августе 1919 г. он в разговоре со мной характеризовал омскую жизнь. Он говорил о необыкновенном распространении продажности в омских правящих сферах, о поражавшем его развитии «взяточничества» (он делал ударение на «и», выдавая тем самым свое иностранное происхождение) и вспоминал при этом один рассказ Светония о Британике. Когда Британик прибыл в Рим, его там поразила царствовавшая всюду продажность, и он воскликнул: «О, если бы нашелся такой человек, который бы пожелал купить весь Рим, он легко бы мог это сделать». Если бы нашелся достаточно богатый человек, который бы тоже пожелал купить весь Омск, он сделал бы это без труда, - комментировал Павлу рассказ Светония.

Другой раз он очень картинно изображал свои отношения не только к Омску, как воплощению сибирской реакции, но и к демократическим слоям Сибири. В одном из своих публичных выступлений, еще до моего переезда в Сибирь, Павлу рисовал, как чехи ураганом мировых событий оказались заброшенными в глубь сибирской тайги и как бы утонули в ее пространствах. Им приходилось искать своими собственными силами выхода из этих дебрей, чтобы не погибнуть в них бесследно и бесполезно для своей родины. Разыскивая такой выход, чехи наткнулись на раненого, кем-то оставленного в этом царстве хвои и камней. Они подняли его к себе на плечи и пошли дальше, руководясь его указаниями. Этим раненым оказалась сибирская демократия. Заключая с ним союз, чехам приходилось, однако, задумываться над вопросом, что будет дальше с ними и с их новым попутчиком: выздоровеет ли он и вернется ли к нему способность самостоятельно, без их помощи, продолжать свой путь или он ранен безнадежно и тщетно ждать, что он поправится. И если это так, то что с ним делать самим чехам, так как вечно служить ему костылями они не могут.

Такова была дилемма, сформулированная Богданом Павлу еще в самом начале после переворота, когда Чехия еще не приобрела самостоятельности. Эта дилемма обострилась еще сильнее в тот момент, когда после столетнего порабощения Чехия встала на ноги и оказалась способной, хотя и не без чужой помощи, прокладывать себе дорогу дальше. Дилемма эта обострилась, так как к этому времени сибирские чехи пришли к убеждению, что в лице своего попутчика, обретенного ими там, в глухой тайге, они не имеют человека, способного к скорому выздоровлению. Ему не встать самому на ноги, и для чешской /162/ национально-революционной идеи он становился бременем, на поддержание которого они не имели права тратить свои силы.

Этот мотив стал звучать у Павлу особенно сильно с тех пор, как из председателя Чехосл. Нац. Совета он сделался официальным послом республики. Он считал, что чехи достаточно сделали для поддержания сил своего прежнего попутчика и могли теперь - с спокойной ли совестью или, напротив, с тяжелым чувством, для практической политики это все равно, - предоставить его своей судьбе.

Свою позицию в этом отношении он очень рельефно определил несколько позже в Иркутске, высказываясь в политической беседе с делегацией Зем-Полит-Бюро о резолюциях, принятых тогда нелегальным земским съездом. Это было в конце октября месяца 1919 г., в момент наступления Деникина на Москву. Павлу находил тогда, что решающим фактором в политике является Деникин и вообще юг России. Сибирь, по его мнению, к тому времени уже сошла со сцены, и роль ее кончилась. Вопрос решался тем, когда «Добр-Армия» достигнет всероссийского центра - Москвы. На этот фактор он и считал нужным ориентироваться, не считаясь даже с тем, что рассказ Светония о Британике приложим, быть может, не только к Омску.

Благодаря одному обстоятельству, мне пришлось тогда обменяться с Павлу полуофициальными письмами[5], и я указывал ему, что он говорит о силе Деникина в тот момент, когда начинают обнаруживаться признаки его слабости. Победа Деникина, кроме того, означала бы такой взрыв реакции не только на территории России, но и за ее пределами, который сразу устранил бы для демократии всякую возможность ориентироваться на этих победителей. Но говорить об этом с Павлу было в сущности излишне, - было ясно, что нам не понять друг друга.

Все это случилось, как я сказал уже, в октябре 1919 г., но в сущности то же самое выяснилось и раньше, во время моего свидания с Павлу в начале мая, при его проезде через Красноярск. Здесь позиция Павлу обрисовалась передо мной во всем объеме, и здесь же он продемонстрировал, в чьи волчьи зубы он способен сбросить того раненого, которого он сам нашел во время чешских скитаний по дебрям сибирской тайги. /163/

8. Богдан Павлу о расстрелах в Красноярске
Ко времени приезда Павлу в Красноярск, в начале мая 1919 г., политика ген. Розанова дошла до своего апогея. Еще в апреле ген. Розанов ввел в губернии институт заложников: всех арестованных по тюрьмам всей губернии он объявил ответственными за действия партизан и на каждое их выступление в районе железнодорожной линии отвечал расстрелами заключенных по 10-12 человек сразу. Эти расстрелы, как кошмар, повисли над Красноярском и наводили панику на все слои городского населения. Красноярск не столь большой город, чтобы в нем можно было производить такие избиения тайно и крадучись, да таиться и не входило в расчеты ген. Розанова и его штаба. О своих расстрелах штаб ген. Розанова публиковал в газетах и не только не скрывал своих распоряжений, но даже бравировал ими. Вместе с тем бессмысленность их была столь очевидна, что эти репрессии не находили защитников даже среди власть имущих.

С другой стороны, фактической властью в городе был не только ген. Розанов, но также и чехи. Если бы чехи чего-нибудь не пожелали, то у ген. Розанова не нашлось бы сил заставить их поступить так, как он хочет. В частности, в тюрьме, откуда брались для расправ заключенные, не только фактическими, но и формально, по установившемуся порядку, хозяевами были те же чехи. Я говорил уже выше, что комендантом тюрьмы являлся чех - Кнапп. Без его согласия и без его разрешения ни один человек не мог быть вывезен из тюрьмы, ни для освобождения, ни для расстрела.

Во время моего свидания с Павлу я указывал ему на все эти обстоятельства и обращал его внимание на то, что при таких условиях ответственность за расстрелы в глазах всего населения ложится не только на ген. Розанова и на его штаб, а и на чешское командование.

Но кроме того я прибавил для сведения Павлу, что вопрос об ответственности чешского командования может быть в этом случае поставлен и в более острой форме, так как, по моим данным, списки лиц, подлежащих расстрелам составляются, правда, в штабе ген. Розанова, но вместе с тем идут на рассмотрение в чешскую контрразведку и после того уже окончательно фиксируются. Я указал также Павлу, что, напр., в последних перед его приездом расстрелах двое заключенных, предназначенных сначала к смертной казни, были отведены чешской контрразведкой и заменены двумя другими лицами. Я настоятельно предлагал Павлу, чтобы все эти сведения он проверил тут же, в Красноярске, и дал ответ официального характера, принимает ли чешская контрразведка в этих расстрелах непосредственное участие, как это я утверждал, и, с другой стороны, я очень интересовался, как Павлу относится к коменданту Кнаппу, состоявшему на действительной военной службе в чехословацкой армии.

Павлу заявил мне, что он не знает процедуры составления списков, но что он не сомневается в полной непричастности к этому делу (он его охарактеризовал /164/ каким-то резким словом, в роде «гнусного») чехов, так что мои сведения, по всей вероятности, не верны. Павлу заявил мне также, что он поедет сейчас в город и, закончив свои очередные дела, наведет там все нужные справки, и просил меня на другой день утром зайти к нему за ответом. На утро он мне категорически заявил, что после справок в соответствующих учреждениях он установил всю процедуру составления списков, но что чехи тут совершенно ни при чем. Иного ответа я от него, впрочем, и не ждал.

Но, передавая мне результаты своего обследования, он вместе с тем сообщил мне о следующем факте. Незадолго до его приезда в Красноярск, на железнодорожной линия у моста Косогор повстанцами было сделано нападение на чешский вагон, прицепленный для охраны к товарному поезду, и при этом был убит находившийся в вагоне чешский унтер-офицер. Это убийство сопровождалось жестокостями со стороны повстанцев, труп оказался обезображенным. Ген. Розанов тогда, по словам Павлу, обратился с официальной бумагой к чешскому командованию, в которой он запрашивал, не пожелает ли чешское командование расстрелять кого-нибудь из заложников в возмездие за убийство чешского унтер-офицера. Павлу заявил мне, что на такой дикий запрос чешское командование не сочло даже нужным дать ответ.

Я должен, однако, прибавить к этому, что после того, как Павлу уехал из Красноярска дальше к Иркутску, на ст. Клюквенную, целая группа заложников была все-таки расстреляна (Петерсон, Боград, Перенсон, Коншин и др.) в возмездие за этого чешского солдата. Об этом расстреле появилось и официальное сообщение, при чем в нем было сказано, что расстрел произведен

«в возмездие за следующий факт, сообщенный чешским командованием: 3-го мая с. г. у моста Косогор, после геройской обороны, был зверски убит и изуродован ст. унтер-офицер 6-й роты 10 чехословацкого полка Вондрашек. Чехи,

- говорилось дальше в сообщении,
- наши братья по оружию, надругательство над раненым героем недопустимо. Расстреляны не за смерть его, но за зверство и мучения, которые он перенес».

Чехи в этом случае как бы брались за одну скобку с русскими, и у всех, кто читал заявление ген. Розанова, оставалось впечатление, что расстрелы заложников произошли с ведома и одобрения чешского командования. Если же этого не было, то, следовательно, процитированное выше заявление ген. Розанова было самой злостной провокацией по отношению к чехам. Но в таком случае на него нужно было ответить хотя чем-либо, между тем со стороны чехов ответа никакого не последовало. Все это, взятое вместе, производило вполне определенное впечатление.

Я думаю, всеми этими справками достаточно ярко обрисовывается, в каком тупике находилась тогда чешская армия и в каком кровавом клубке противоречий запутались ее руководители. Сознавали ли они это? Я не задавался этим вопросом, но я видел ясно другое. Когда я говорил с Павлу, я чувствовал, что я стою как бы перед стеною, в которую я каждый раз упирался, как только заводил речь об общем курсе принятой чехами политики в Сибири в о ее результатах, подобных красноярским. Так и чувствовалось, что передо /165/ мной стоит уже не чехословацкий журналист, вчера еще сам бывший на положении рядового гражданина и едва выбравшийся из чуждых ему лесных дебрей, а стоит тут европейский дипломат, который понял, что не его дело заниматься политической филантропией. Он не мог думать о том, что там, в кустах, где он только что был, остался какой-то раненый в гражданском войне, настолько еще сильный, чтобы указать ему дорогу, но уже не способный поспеть за ним. Политика - вещь суровая: тот, кто не может сам постоять за себя, гибнет, так было всегда, так и останется еще надолго в будущем.

Павлу был, несомненно, проникнут этим глубоким национальным эгоизмом, научившим его спокойно смотреть даже на расправы ген. Розанова. Всякие прения, разговоры и протесты становились тут излишними; чем больше они возникали и чем настойчивее я старался их вести, тем глубже и глубже раскрывалась между нами какая-то пропасть. Мы могли быть сколько угодно любезными друг с другом, тем не менее для меня уже в этот момент становилось ясным, что по существу мы занимаем непримиримые позиции, что мы - враги.

Об этом я мало жалел. Если есть враги, найдутся и союзники. Браги наших врагов для нас - союзники.

В то время как я разговаривал с Павлу, я имел уже в резерве такого союзника - этим союзником для меня была чехословацкая солдатская масса. Опираясь на нее, можно было иначе разговаривать и с русскими властями и с самим чешским послом.

Tags: #Колчак, #СоветскаяРоссия, #белочехи, #гражданскаявойна
Subscribe

Posts from This Journal “#Колчак” Tag

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 1 comment