vladimirkrym

Categories:

Кто такой белый офицер? Ч.1.

— Тафа-лафа, а что бормочет, ничего не разберёшь, — говорил солдат, передразнивая отъехавшего генерала. — Расстрелял бы я их, подлецов!

Л.Н. Толстой. «Война и мир»

И как не приходит в голову этим господам, — писал он в одной из своих статей, — что их морда слеплена из той же самой глины, что и солдатская, и что если солдат об этом догадается, то нехорошо будет.

Генерал-адъютант М. И. Драгомиров

Введение

Исторических споров нет. Все споры «об истории» на самом деле являются дискуссиями о текущем положении дел в обществе. Научные сотрудники российских вузов и исследовательских центров распадаются на явные или неявные политические группы, и ещё больше это относится к деятелям «культуры» и подпевалам-журналистам. Несмотря на то, что в последние годы правительство предпринимало чахлые попытки занять «примиренческую» позицию в оценке событий 1917–1920 годов[1], многие представители наших «верхов» стоят горой за белых. Так повелось, что вздохи и плачи этой публики раздаются перед двумя образáми — прекрасной России, которую мы потеряли, и её последнего защитника — белого офицера. Последний, в глазах почитателей, не в пример большевикам, отличается благородством нравов, чистотой помыслов и олицетворяет все самые лучшие проявления старого мира, разрушенного революционной смутой. Случайные споры между условными патриотами и условными либералами о том, кто принёс России больше зла/добра, общей картины не меняют; наша власть беспрестанно с самого 1991 (а то и с 1985) года ведёт открытую контрреволюционную идеологическую войну против большевиков. Мы в этой войне занимаем очевидную для читателя сторону, а потому будем давать отпор вражеской пропаганде.

Правящий класс внедряет идеализированный образ белогвардейца в массовое сознание через масскульт и прежде всего через кино. Что же это за образ? Белый офицер — благородный воин, этакий герой рыцарских романов, он борется за высокую идею, искренне в неё верит и в итоге неизбежно погибает или покидает любимую родину со столь же неизбежно высоко поднятой головой. Иногда, как в фильме 2016-го года «Герой» с поп-исполнителем Дмитрием Биланом в главной роли, режиссёры изображают торжество исторической правды спустя поколения. Новая Россия смыкается с Россией погибшей, белая кость сияет благородством.

Этот полированный образ был закреплен такими кинотворениями, как «Адмирал», «Жила-была одна баба», «Господа офицеры», «Исаев», «Герой», «Белая гвардия», «Доктор Живаго» и др. (и это только наиболее заметные и крупнобюджетные картины). При этом, мы убеждены, истоки изображения царского офицера в «белом», т.е. очищенном, благородном виде можно найти и в советском кинематографе[2].

Один из главных ревнителей офицерской чести в современном русском кино Никита Михалков закрепил за собой негласное место главного кинопропагандиста буржуазной России. В 2014 году по мотивам произведений Ивана Бунина он выпустил фильм «Солнечный удар», воплотивший в себе все псевдоинтеллектуальные штампы о белых офицерах. Офицеры в фильме носят форму даже после поражения, находясь в фильтрационном лагере; они стройны, подтянуты (только у полковника живот — но на то он и полковник!), по-молодецки удалы, «породисты»; способны всю войну таскать с собой в чемодане отцовскую коллекцию папирос, стереть руки в кровь, но ни разу к ней не притронуться; они обращаются друг к другу на «вы»; они, наконец, даже страдают от собственного «сверхгуманного» благородства, помешавшего им уничтожить революционеров ещё в 1905 году. И вот этих-то замечательных людей уничтожили бесноватые большевики. Их образ безумцев, жаждущих крови, за постсоветское время в одном только массовом кинематографе успел стать известным штампом.

Почему же, по мнению режиссеров и пропагандистов, кроваво-красный большевистский режим колоннами истреблял этих благородных людей? Да потому, что большевики, известное дело, — национальные предатели[3]. Участие большевиков в Гражданской войне заведомо нелегитимно с точки зрения нынешнего режима, ведь они выступали против «государства», в то время как белые государству служили в качестве кадровых военных. На этом основании и насилие, ими осуществляемое, было не подлым, беззаконным, а вполне обоснованным и необходимым; белые — военные, им по закону можно убивать. Поэтому они как бы ни в чём не виноваты, а вот большевики учинили размашистый красный террор, потому что злодеи. Белого террора — то есть массовых и систематических насильственных актов, направленных против классовых и политических противников — с точки зрения современных политиков, публицистов и «историков» как будто бы не было.

Главными изобличителями красного террора является либеральная часть политической и экономической «элиты», ответственная за гайдарочубайсовские «экономические» опыты, загнавшие десятки миллионов людей в нищету, а миллионы — в могилы, а также за разгул бандитизма, войны в Чечне и прочие «побочные» эффекты перехода к рынку. С этой помощью замазывается классовая позиция по отношению к насилию: террору во имя освобождения труда — нет; во имя освобождения капитала — да.

Такая идеологическая установка сопровождается беззастенчивым отбеливанием белых и белого террора. Встречаются разные заключения: 1) белого террора не было вовсе; 2) белый террор был, но в сравнении с красным — ничтожных масштабов; 3) в развитие этой мысли иные утверждают, что белый террор — это серия эксцессов, случайностей (у этих же людей нередко и нацизм с холокостом — «перегибы на местах», а национал-социализм нормальная идеология).

Как с этим спорить? 1) Никак, с дураками спорить не надо, их надо пожалеть. 2) Можно составить для себя картину масштаба белого террора, чтобы развеять сомнения. Литературы много, хотя систематической — мало. Никаких внятных цифр нет, и установить точное число жертв, наверное, невозможно. Но сформировать представление читателю вполне по силам. Отсылаем всех заинтересованных к книге Ильи Ратьковского «Хроники белого террора», в которой он собрал воедино многие доступные в популярных источниках сообщения о белом терроре и расположил их в хронологическом порядке. По прочтении этого колоссального труда становится ясно, что белые грабили, убивали, насиловали и пытали людей день за днём в течение многих лет по всей России. 3) Наконец, можно оспорить саму логику «эксцессного» характера белого террора, и тут есть два пути.

Первый путь — формальный и юридический. Излюбленный аргумент сторонников белых — это отсутствие «закона» о белом терроре и призывов — в речах или текстах вождей белых армий — к истреблению противника по социальному признаку. Когда говорят о красном терроре, то неизменно обращаются к декрету от 5 сентября 1918 года. У белых такого единого закона не было — хотя и у большевиков принятие этого декрета не означало упорядочивание террора в тот же день, декрет был скорее декларацией, жестом, попыткой привнести порядок в многочисленные расправы, учиняемые населением над офицерами, аристократами, чиновниками и буржуазией.

Второй путь — историко-социологический. Он заключается в том, чтобы показать: белые были изначально и структурно предрасположены к осуществлению массовых насильственных мер против разных классов и политических сил российского общества. Мы пойдём по этому пути, но коснемся также и вопросов о законодательной базе белого террора и о его масштабах.

* * *

Для начала необходимо обозначить теоретическую рамку. Главным теоретическим инструментом для нас является концепция авторитарного характера Эриха Фромма. Прежде всего — модель фашизма, изложенная им в книге «Бегство от свободы». Здесь может возникнуть вопрос, а почему именно эта книга, почему, например, не работа Адорно «Исследование авторитарной личности»? Надо понимать, что Адорно писал свою книгу на материале американских буржуазных пригородов образца 1950-х годов, его задачей было показать, что американское общество, в котором он жил, чревато фашизмом, несмотря на то, что США воевали против нацистской Германии. Он организовал масштабные эмпирические обследования — анкетирование и интервьюирование большого количества людей, вывел шкалу авторитарного индивида, обозначил ряд «признаков». Труд Фромма носит более философско-исторический характер. Это скорее пространное эссе, в котором, однако, автор не только рассказал историю становления буржуазной субъективности в Новое время, но и связал её с приходом нацистов к власти в Германии. Адорно работал с большим массивом данных, и потому его тексты кажутся более предпочтительными для позитивистов; а Фромм вынужден был готовить свое исследование на основании исторических источников и собственного психоаналитического опыта, т.е. открытых и в некотором роде обрывочных данных. Проанализированные Фроммом исторические условия Германии 1930-х ближе к российским реалиям 1917–1922 годов чем пригороды Сан-Франциско образца 1950-х, попавшие в фокус исследований Адорно. В данном тексте мы не анализируем наших современников и не проводим анкетирований усилиями большого коллектива. Мы пользуемся источниками, дошедшими до нас случайным образом — написанными и опубликованными воспоминаниями белых. Обратиться напрямую к участникам событий и «спровоцировать» их на искомые ответы у нас возможности нет, а потому необходимо обращаться к мемуарной литературе, находя в ней свидетельства авторитарного характера и восстанавливая логику мышления белого офицерства.

Фромм начинает своё повествование с довольно-таки общей философской проблематики. Он исследует одиночество. Фромм пишет о сложном положении человека в мире: выйдя из «естественного» состояния, из природы, он столкнулся с необходимостью принимать самостоятельные решения, оказался с миром один на один. Это тяжёлое переживание. В течение большей части человеческой истории эту проблему для большинства людей решали герметичные социальные структуры — семьи, роды, сословия, религиозной общины и т.п. Они создавали жёсткие рамки поведения и ценностей. Капитализм положил этому конец и высвободил личность. Однако он же, помимо прокладывания путей для формирования индивидуальности и развития производительных сил, привёл к невиданному в истории отчуждению человека: индивид, лишённый «природных» уз со средневековой общиной, его единственным микрокосмом, оказался один на один с холодным и пугающим миром, царством счёта и буржуазной рациональности[4]. Но вместо того, чтобы двинуться вперёд, к обретению своей свободы и ответственности, человек эпохи капитализма мечтал упасть назад, в мир расчерченного порядка. Человек был одинок, и опыт одиночества был и остаётся травмирующим[5].

И поэтому стали расти социальные структуры-заместители (семья уменьшенного типа, нация, да и та же религия никуда не делась), дающие человеку ощущение гармонии, пусть и ложной. Человек был готов в них раствориться и избавиться от экзистенциальной ответственности и необходимости делать выбор, лишь бы заглушить тревогу. Этим структурам можно «передать» своё Я, не задумываясь о моральности выбора. Именно это Фромм и назвал «бегством от свободы».

Человек, бегущий от себя и своей свободы, например, с радостью принимает крайний национализм. В воображённой нации можно раствориться, успокоиться, её «объективные» характеристики можно применить к себе, объяснять своё Я тем, что на роду написано быть частью целого. То же относится ко всей идеологической линейке консерватизма — семье, корпорации, государству, армии. Ты не сам решаешь, как поступить в той или иной ситуации — за тебя уже решило государство, семья или бог. Все эти формы скованы идеей порядка. Порядок — мерило благопристойности в буржуазном обществе, поскольку апеллирует к экзистенциальному расколу в человеке и реакционной мечте остановить перемены и саму историю.

В этой связи формируется особый тип социального характера — авторитарный, садомазохистский, наиболее пригодный для функционирования в буржуазном обществе. Такое сознание стремится подчинять других, но с радостью подчиняется и само[6]. Эти на первый взгляд взаимоисключающие характеристики органично уживаются в человеке, ведь они указывают на укоренённость в иерархической структуре, вовлечённость в отношения власти и подавления. Не случайно пошлая армейская мудрость гласит: «кто не умеет подчиняться, тот не сможет стать хорошим командиром».

Личность с авторитарным характером склонна возвеличивать внешнюю силу, будь то судьба, экономические законы, божья воля или начальский приказ[7]. Опираясь на такую силу, носитель авторитарного сознания освобождается от груза личной ответственности за свои — или других людей — действия, и если вспыхивает война, то виной тому оказываются не совокупность действий конкретных людей, а слепой рок, которому нужно безропотно повиноваться; можно сокрушаться и возмущаться выпавшей долей, но идти против — нельзя.

Для людей с авторитарным сознанием идея иерархии носит характер культа. Фромм пишет:

«Мир для него состоит из людей, имеющих или не имеющих силу и власть, то есть из высших и низших. Садистско-мазохистские стремления приводят его к тому, что он способен только к господству или к подчинению; он не может испытывать солидарности. Любые различия — будь то пол или раса — для него обязательно являются признаками превосходства или неполноценности. Различие, которое не имело бы такого смысла, для него просто невообразимо»[8].

Идеальный мир для людей с авторитарным сознанием — это мир бездушно «упорядоченный», где каждый знает своё место и не «дёргается». Упорядоченный в данном случае не означает разумный или рациональный. Ни в коем в случае! Напротив — безумие вполне принимается сознанием эпохи капитализма, покуда оно получает одобрение «свыше» и находит своё место в «порядке» вещей (мы думаем, что читатель сталкивался с глубоко мещанской мудростью: каждый должен заниматься своим делом; это тоже самое).

Чувство порядка, на который только и можно положиться в непредсказуемом мире, нередко персонифицируется в конкретной фигуре — царя, вождя, военачальника, которые в нужный момент явятся и наведут порядок[9]. Индивид авторитарного склада не способен к научному анализу, примитивные мифологизированные картины мира для него предпочтительнее научных концепций. Сложная мысль — главный враг мелкого буржуа и тем более офицера. Окружающая реальность из соотношения разнонаправленных начал упрощается до максимально примитивизированной модели[10]. Не удивительно, что такое сознание склонно ко всякого рода религиозности и мистике.

Фромм отмечает, что «авторитарная личность преклоняется перед прошлым: что было — будет вечно; хотеть чего-то такого, чего не было раньше, работать во имя нового — это или безумие, или преступление»[11]. И это тоже логично: прошлое для авторитарного сознания — неизменно, оно представляет собой застывший порядок, потому что туда нельзя вернуться и что-то убрать или добавить. «Раньше» всегда было лучше.

Такое сознание обретает иллюзорные покой и гармонию в косных социальных структурах и идеологиях, и самое ужасное, что может случиться, — это разрушение таких структур, покушение на них. Стоит укоренившемуся порядку подвергнуться нападкам, а тем более рухнуть, как авторитарное сознание в приступе истерики рвётся уничтожить мир вокруг себя[12].

Фромм опирался на анализ процесса прихода нацистов к власти в Германии 1930-х годов. Мелкая и средняя буржуазия, сбитая с ног экономическими неурядицами 1920–30-х, офицерство, чувствовавшее себя обиженным и оскорблённым итогами Первой мировой войны, — все они с радостью поддержали нацистов, обещавших «поднять» Германию с колен и отомстить за проигрыш в войне. На самом деле, как показал Фромм, эти люди были глубоко задеты тем, что общество не признавало их мнимые заслуги, что они, бывшие респектабельные господа, вдруг обеднели или вернулись с фронта и поняли, что они никто, и даже «своему» государству, ради которого шли на бойню, они не нужны. Оказалось, что военные находятся примерно на одном уровне с «ленивыми рабочими», с неудачниками, которых так презирали. Почва ушла у них из-под ног, а «порядок» истаял. Затаённая обида и привела их в логово Гитлера. Как писал сам Фромм:

«Вернувшиеся с войны считали, что они заслужили лучшую участь, нежели та, что досталась на их долю. Особенно это относилось к массе молодых офицеров, которые за несколько лет привыкли командовать и ощущали власть как нечто естественное; они не могли примириться с положением мелких служащих или коммивояжеров»[13].

Эти озверевшие люди стали топливом будущей Второй мировой войны и сопутствовавших ей ужасов. Конечно, мы понимаем, что причин для прихода фашистов к власти в разных странах было много, но здесь нас интересует социально-психологический портрет тех, кто составлял его хребет.

Однако прежде, чем переходить к эмпирической части, необходимо перевести Фромма на язык микросоциологии. Как мы отмечали выше, Фромм написал философско-историческое эссе. Очень верное и глубокое, очень конкретное, поскольку он основывался на собственном опыте психоаналитика. Но как перевести философско-психологические вопросы одиночества и авторитарного сознания на язык эмпирических категорий? Как описать эти проблемы в их конкретности? Здесь нам помогут идеи Сартра:

«“связь с группой” есть реальность, которая переживается сама по себе и обладает особой действенностью. Так, в приведённом нами примере она, без сомнения, помещается, подобно экрану, между индивидуумом и общими интересами его класса»[14].

Между классом и индивидом, согласно Сартру, помещается тотальность группы, которая и структурирует повседневность индивида. Мало изучить отдельного индивида, как недостаточно и общего знания о структуре и положения общественного класса (или другой большой группы). Необходимо охватить и средний уровень социальности, взаимодействие человека в малой группе. Этим занимается микросоциология, которой призывает воспользоваться Сартр[15]. И мы, следуя этому совету, обратимся к теориям Рэндалла Коллинза о микросоциальном взаимодействии и социологии эмоций.

Коллинз занимался исследованием малых и средних групп и групповой динамики, межличностного взаимодействия. Не углубляясь в хитросплетения его концепции, отметим, что, согласно Коллинзу, залогом «успешной» группы можно считать такое взаимодействие её членов, которое производит (позитивную) эмоциональную энергию, обеспечивает солидарность (чувство локтя) между участниками.

Основной инструмент производства эмоциональной энергии — это ритуалы, под которыми Коллинз понимает повторяющиеся действия с общим фокусом внимания — и совсем не обязательно религиозного характера. Успешный ритуал, в котором участвуют все члены группы, производит высокий уровень эмоциональной энергии, укрепляя групповую солидарность и наделяя членов группы позитивными эмоциями и ощущением стабильности — и порядка, добавим мы, опираясь на Фромма. Такой ритуал приносит радость и определяет критерии хорошего и плохого для членов группы[16].

Поскольку, согласно Коллинзу, ритуалы не могут длиться постоянно, без перерывов, но потребность в чувстве солидарности сохраняется у членов группы перманентно, то появляются сакральные объекты, которые как бы наполняются эмоциональной энергией и служат символами, воплощением группового единства и солидарности. Нередко — это вполне осязаемые материальные объекты: флаги, знамёна, награды, ордена, погоны.

Логика Коллинза в нашем изложении довольно проста и бесхитростна (за деталями и глубиной мы отсылаем к книгам автора). В отличие от построений Фромма, в схеме Коллинза присутствует изрядная доля морального релятивизма. Он не проводит различий между организациями «плохими» и «хорошими», не вводит критериев прогрессивного и реакционного, что важно для Фромма. Теоретическая конструкция Коллинза «механистична» и статична. Она описывает замкнутый постоянно воспроизводящий процесс групповой эмоциональной работы, никоим образом его не оценивая, и с этой точки зрения получается, что процессы в условно фашистской организации, кружке авиаконструкторов и левом кружке ничем друг от друга не отличаются. Мы не будем сейчас оценивать или опровергать правомерность подобного подхода. Отметим, что для наших текущих целей подобная «механистичность» обоснована и достаточна — она вполне подходит для анализа армейских структур, и особенно офицерства[17].

Теория Коллинза позволяет лучше понять устройство офицерского корпуса. Офицеры искусственно ограждаются от остального общества, составляют коллектив не вполне добровольно, и функционирует этот коллектив по строго очерченным правилам и с ограниченным правом выхода. Коллинз называет военных «насильственной элитой»: их «работа» связана со смертью, их намеренно готовят для того, чтобы убивать других людей. Согласно Коллинзу, насилие становится возможным тогда, когда внутри группы существует крепкая сплочённость и убеждённость в необходимости таких действий. Это обуславливает задачу тщательной выковки внутригруппового эмоционального единства.

Коллинз пишет, что в армии (и шире — в любой бюрократической организации) ритуалом может быть приказ[18], обеспечивающий общий фокус внимания и коллективную эмоцию. Есть те, кто приказ отдаёт, и те, кто его выполняют. Отдающие приказ становятся нередко «садомазохистскими личностями» (sado-masochistic personalities)[19], пишет Коллинз, сходясь в использовании подобной формулировки с Фроммом.

В этих отношениях власти присутствуют и сакральные объекты; в армии это, например, полковые знамёна, флаги, знаки отличия — погоны, форма. Эти предметы не дают забыть о принадлежности к группе даже в короткие промежутки свободного времени.

В обывательском языке встречаются штампы «офицерской чести» или «чести полка». Однако реальная офицерская честь не предполагает защиты больных, старых, немощных — хотя это не возбраняется по случаю. Офицерская (полковая) честь служит одной цели: маркировать сплочённость группы или корпорации в противовес окружающей действительности. Честь — это нематериальные «погоны»; она нужна для того, чтобы провести границу между «элитой» и всеми прочими и внутреннее сплотить «элиту», обеспечив сродство между её членами. «Элита», т.е. офицеры, является таковой, потому что они не просто вовлечены в «индустрию насилия», а стоят у её руля. Для этого их и вырывают из общества и пропускают через многолетнюю подготовку и муштру, внушая мысль, что они особенные, не такие, как все, и что поэтому дозволено им больше. Их миссия — руководить массовым насилием во имя «высших», «общественных» интересов, потому-то они и возвышаются над обществом.

Исторические дуэли среди аристократов, согласно Коллинзу, служили именно этой цели: не столько утвердить своё превосходства над случайным оппонентом, сколько продемонстрировать своё право быть в числе «элиты»[20]. Дуэльные правила были зарегламентированы, и если младший по званию офицер вдруг вызывал на дуэль старшего, то старший это мог попросту проигнорировать. Тем более такое отношение проявлялось к тем, кто к корпорации не принадлежал[21]. Игры со смертью не ограничивались дуэльными представлениями, но включали в себя такие формы деструктивного поведения, как, например, русская рулетка[22]. Мы также добавим сюда бурное пьянство, кутеж, агрессию по отношению к «гражданским», чему царское офицерство предоставляет множество примеров. Иными словами, кредо офицерства таково: я — член элиты, на этом основании мне позволено больше, я могу смотреть на окружающих с известным высокомерием, но долг требует подтверждать время от времени свой элитарный статус разными формами бравады; и наоборот, моё участие в ситуациях насилия обеспечивает мне входной билет в ряды элиты.

Повторим эту мысль ещё раз, поскольку она важна для дальнейшего повествования: офицер защищает «честь» не для того, чтобы быть хорошим, благородным в наивно-обывательском смысле, но затем, чтобы отгородить себя от прочего «подлого», «недостойного» народа[23]; возвращаясь к Фромму и выражаясь его языком — для того, чтобы наполнить свою жизнь хоть каким-нибудь смыслом, спасти своё Я от тяжёлых экзистенциальных вопросов и раствориться в групповой динамике, перенести тяжесть личной ответственности на плечи размытого коллектива. И лучше, когда есть те, на кого в иерархии можно смотреть сверху вниз.

Рассуждения Фромма о реакционном желании индивида убежать от личной свободы и спастись в жёсткой иерархической структуре или идеологии, где тебе объясняют правила жизни и необходимые шаги, лишая болезненной потребности по-настоящему мыслить, — находят своё развитие в картине коллективной эмоциональной работы, описанной Коллинзом. Упоение своим местом в иерархии, отдача приказов, желание и готовность им подчиняться (только на том основании, что это приказ), ощущение своей особости позволяют офицерам решать фундаментальные жизненные вопросы. Но стоит кому-то покуситься на устоявшийся порядок, офицер с готовностью (может, и без особого желания) стремится его восстановить, доказать своё право на членство в особой части общества, то есть восстановить душевное равновесие и уберечь социальный статус.

* * *

Изложенная модель применима и к белому офицерству. Мы предлагаем следующую схему. Царское российское офицерство было замкнутой корпорацией, возвышавшейся (по собственным ощущениям офицеров) над обществом, смотревшей на это общество сверху вниз. В 1917 году революция ликвидировала их особый статус. Оказалось, что кроме самих офицеров мало кто разделял мнение, будто они занимали какое-то особое положение и принадлежали к некой высшей касте и т.п. На практике это подкреплялось тем, что отчаявшиеся крестьяне в солдатских шинелях принялись учинять над этими офицерами расправы, мстя за многолетние издевательства — за ругань, тычки, оплеухи, избиения, прогоны через плац и другие «воспитательные» методики; «подлый», в представлении офицеров, народ восстал и «позволил» себе поднять руку на обладателей «чести». В ответ одни офицеры растерялись, а иные и вовсе озверели. С одной стороны, честь защищать надо, а с другой, делать это можно только в отношениях с равными. Возникала дилемма, разламывающаяся герметичное мышление офицерства. Добавьте к этому отречение Николая II, который для среднего офицерского сознания уже хоть и не был столь священной коровой, как прежде, но всё равно оставался отдающим верховные приказы царём-батюшкой, «менять» которого посреди войны явно излишне; выход России из Первой мировой войны в 1918 году и всеобщее осуждение войны как таковой, в результате чего смысл предыдущих четырёх лет, всех полученных наград и всего «героизма на фронте» для офицерства улетучивался; отмену и срезание старых знаков отличия, погон, что нанесло, по многочисленным воспоминаниям, непоправимый урон самолюбию офицеров, поскольку погоны были теми сакральными объектами[24], выражавшими групповое единство, — и вы получите озверевшую толпу. Толпу, готовую линчевать «обидчиков» и «предателей» направо и налево, не понимающую, как и в каком направлении двигаться, толпу, желающую восстановить старый порядок — затем, что так можно обрести душевный покой.

Как мы это докажем эмпирически? С помощью воспоминаний царских и/или белых офицеров. Офицеров в наши дни принято выдавать за элиту нации, истреблённую большевиками. Поэтому мы готовы дать этой элите слово и проверить, насколько обоснованы печалования об её утрате. Это ставит вопрос о критике источника. Анализируя подобные источники, справедливо будет задаться вопросом: кто написал более тысячи белых мемуаров[25]? Что это за люди? А главное, насколько они представляют всю совокупность белого офицерства? Как минимум, это люди немного образованные и способные составлять из слов предложения. Некоторые тексты написаны хорошо и читаются с интересом, например, книжки атамана П. Краснова, который до революции работал военным журналистом. Но счёт подобным талантам идёт в лучшем случае на сотни. А всего в белых армиях служили десятки и сотни тысяч человек, которые никаких текстов не написали, однако именно они составили хребет контрреволюции. В такой ситуации читатели рискуют оказаться «заложниками» текста: если без критического подхода опираться на воспоминания наиболее известных деятелей белого лагеря как основные источники по истории Гражданской войны и офицерского корпуса, то может сложиться впечатление, будто они были сплошь грамотными людьми, одаренными писателями и интеллектуалами, склонными к рефлексии. Это, разумеется, мало соотносится с историческими реалиями.

Юнкер Картеев вспоминал:

«о повседневной жизни и мытарствах мелкой военной сошки… историк получит очень слабое представление, ибо в противоположность генералам (которым было о чём сказать), это сошка своих воспоминаний не писала, полагая, что они никакого общественного или исторического значения не имеют»[26].

А между тем эта «сошка» грабила, убивала, насиловала, как при выполнении прямых генеральских приказов, так и следуя господствующей в белогвардейских кругах общей логике поведения. Это не значит, что мемуаристы скрывали правду, напротив, многие из них были охочими до рассказов о том, что творили «добровольцы»: признание в совершении пыток для определённого типа людей перестаёт быть чем-то зазорным, превращается в рутину. Мы обратимся к этим данным, а также к воспоминаниям о дореволюционных армейских порядках. Мы также прибегнем к помощи тех представителям русской классической литературы рубежа XIX — XX веках, которые знали об армейской жизни не понаслышке. В некоторых знаковых произведениях мы можем найти собирательный образ офицера той эпохи, поскольку признанные литераторы того времени не занималась очковтирательством и идейными спекуляциями, но изображали реальность. Тем более что литература схватывала психологический и социальный тип офицера, что критически важно для наших задач.

Итак, поскольку текст объёмистый, мы укажем читателю, что его ждёт. Практически перед нами стоят следующие задачи. На основании изложенной теории мы опишем условия существования офицерского корпуса в царской России накануне Первой мировой войны и то, какие он претерпел изменения в 1914–1917 годах. В этом разделе мы покажем специфику организации армейской офицерской жизни и то, как она способствовала пестованию авторитарного сознания. Далее мы расскажем, какое влияние на офицерское мышление оказала Революция и Гражданская война. В оставшейся части статьи мы напомним читателю, каким был белый террор — его характер и масштаб; это необходимо для того, чтобы понимать, с чем мы имеем дело, и это действительно будет напоминанием — обильным цитированием документов и воспоминаний, содержащих свидетельства о белом терроре. Здесь же мы поговорим и правовой базе белого террора.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened